Илзе Индране - Камушек на ладони. Латышская женская проза
— И вам, тетушка, не было противно?
— Было. Я тебе уже сказала, что сжав зубы, но улыбаясь мы делали все возможное, а порой невозможное, уму непостижимое. Слова, обращенные к Богу во время молитвы, звучали так: «…и не суди о мыслях наших по делам нашим, отдели наш духовный труд от наших телесных деяний…»
— Но это же были бандиты, убийцы, уголовники…
— Ты думаешь, медсестрам на фронте приходилось лучше? Только ни одна из них не осмелится в этом признаться, да и не надо. Эти генералы, командиры и всякие там лейтенанты, они тоже были такими же убийцами, маскировались за словом «война», когда появлялась возможность пустить бунтующую народную кровь и в самом начале выбить лучших… — взволнованно шептала тетушка Жения.
— Ну да, теперь о Второй мировой разное пишут. — Мартыньш обнял тетушку за плечи, и с минуту они сидели в полной тишине, и Мартыньш уже не чувствовал отвращения ни к себе, ни кому бы то ни было.
— Значит, всем заправляла Фекления?
— Нет. Она зажгла огонек в школе выживания, и мы сами, как могли, его поддерживали.
— А потом что случилось с Фекленией?
— Она умерла от разрыва сердца.
— Как? От разрыва сердца! Я считал, что ей было море по колено, никаких проблем.
— Она ушла жить в этот лагерь. Видишь ли, она по натуре своей была проститутка, она впитала в себя этот образ жизни, она по-другому и не могла. В лагерь приехала очередная группа начальников с какой-то инспекцией, и Фекления бросилась их ублажать.
И когда у одного из них она спросила, как же имя-отчество добра молодца, тот, качаясь на ней, ответил, что зовут его Петр Прохорович Кайдарцев. Это был ее брат, оставшийся в России еще с беженских времен, после первой мировой.
— Чего только на свете не бывает, — тяжко выдохнул Мартыньш.
— Мы похоронили Феклению на сельском кладбище, и все недоумевали, чего эти фашистки плачут.
Мартыньш чувствовал, что горло пересохло, как колючая ячменная солома, перестоявшая в стогу. Откуда-то вдруг возникла мысль, что в Архиве просто невозможно превратиться в сухаря, в человека в футляре, потому что любое дело, любой, даже самый ничтожный и вроде бы незначительный документ рассказывает о живом, о жившем человеке. Поэтому-то в Фонде церковных книг всегда пахнет ладаном — церковные книги, словно начало и конец, в них записаны рождение и смерть, словно зеркало, они подтверждают неповторимость каждого человека, кем бы он ни был.
— Что мне теперь делать?
— Как — что?
— С глазами Феклении?
— Подари ей что-нибудь. Ты же знаешь, как это можно сделать, не правда ли?
Ветер трепал полы модного длинного пальто Мартыньша, когда он стоял на Вантовом мосту и смотрел, как в водах Даугавы Фекления с достоинством, сдержанно протягивает руки, чтобы взять прекрасные белые розы.
Перевела Ж. Эзите
НОРА ИКСТЕНА
Об авторе
НОРА ИКСТЕНА (1969) родилась в Риге, но важные для себя годы провела в Икшкиле, что придало красок как картинам природы в ее произведениях, так и собственному характеру. Н. Икстена окончила филологический факультет Латвийского университета, работала в Литературном музее, журнале «Карогс» и вскоре стала профессиональной писательницей.
Н. Икстена работает в области художественной и биографической прозы, в числе ее произведений — сборники рассказов «Женские штучки» (1995) и «Обманчивые романсы» и книга промежуточного жанра «Празднество жизни», которую критика называет романом, сама же писательница обозначением жанра считает само название книги. Герои ее биографических книг — поэтесса А. Румане-Кениня, латыш-предприниматель Брунис Рубесс, в работе — книга об исполнительнице восточных танцев Вие Ветре. Многосторонняя творческая деятельность Н. Икстены охватывает и участие в создании документального фильма, который посвящен нью-йоркской группе латышских поэтов «Адская кухня». Под ее руководством создавалась антология латышской литературы на английском языке, вышедшая в США. Однако самое существенное — это проза Н. Икстены, чуть-чуть глубокомысленно меланхоличная, мерная, сглаживающая острые углы жизни, в ней внутренние состояния людей важнее сюжета и словно существуют вне конкретного времени и места.
ОДИН ДЕНЬ В ЕЕ ЖИЗНИ
До сих пор Она не понимает, что же произошло в этот день. Она помнит себя в поезде напротив милого семейства: муж и жена любовно очищают плоды шиповника и кормят ими свою маленькую дочурку. «Только не оставляй семечек, у семечек шипы», — беспрестанно напоминает мужу жена. Мимо робко или браво снуют вагонные боги — они предлагают желтую, розовую и красную прессу, песенники, дешевое пиво, горькую минеральную воду, Библию на двух языках, подтаявшее мороженое, любовные и религиозные книжонки, некрасивых пластмассовых кукол, купив которые ты можешь якобы помочь сиротам… Рядом с Ней садится сумасшедшая и держит нескончаемый монолог: «Был у меня сыночек, плохо было, нет сыночка, опять плохо, добра не жди, с голоду умру, от холода умру, так и останусь незарытая, кто ж меня зароет, когда сыночка нет, сыночек в земле, я наносила черной землицы на песок, мха наносила и лишайника, цветочков разных, камешков собрала, обложила могилку рядками и кружками, кружками и рядками, четыре куста сирени посадила, как зацветут, счастье ищу, то моего сыночка счастьица, сыночек у меня любимый был, да несчастный, меня не любил, пока не умер, был у меня сыночек…» Милое семейство поспешно сбегает на другое место. Она остается одна с сумасшедшей, которая моментами умолкает, чтобы набрать воздуха и начать сначала: «Был у меня сыночек…» Бормотание сумасшедшей постепенно сливается с монотонным стуком колес. На маленькой станции входит старик с корзиной подмерзших грибов. Она лихорадочно глядит в окно и видит рыжие опушки. Поздняя осень.
Она закрывает болящие веки и вспоминает весеннюю ночь. Был дождь, Кирье шел босиком по лужам, а Она, кто бы подумал, сняла джемперок, смеялась и шла по пояс голая по поселку. Тогда, правда, было темно, Кирье сперва смутился, но спустя краткое мгновение они робко поцеловали друг друга в мочку уха. Она помнит вкус дождя.
Поезд быстро бежит, неуемное солнце мелькает в окнах, в небе грудами облака, по краям канав яркие шляпки мухоморов. Болят веки, но все равно в Ней ощущение легкости и счастья. Никогда Она не чувствовала ничего подобного. Нет вопросов, на которые не было бы ответа. Ибо есть лишь один вопрос — вопрос о любви. Есть она или ее нет? Есть, и Она это открыла. Страх пропал. Но страх Ее чуть не сгубил, подстерегая во сне и преследуя как бред наяву. Ей случалось физически почувствовать раздвоение: не понять толком, что там борется — плоть с духом, добро со злом, ложь с истиной, — но Она бежала по улицам с мокрыми от пота ладонями и понимала, что Ей не убежать. Все кончилось так же внезапно, как началось, но страх, что это может повториться, наплывает часто.
Страх Она помнит так чувственно, что мурашки пробегают по коже. Сумасшедшая незаметно кончила монолог об умершем сыночке, бормочет что-то другое. Она вслушивается.
— …ушел твой сын, мой пастырь, идем скорее, как можно скорее, истинный бог и человек, людей избавитель, встретимся с иисусом хоть в тюрьме, иуда, ученик, его предал, если мы его живым увидим, толпа врагов его увела, тогда мы всеми силами будем ему служить, ушел мой сын, твой пастырь…
«Ты не думала о Боге», — вспоминает Она нечто вроде укоризны, которой близкий друг — семинарист ответил на отчаянный вопрос, как Ей справиться со страхом перед пугающим раздвоением. Они сидели на скамейке во дворе семинарии, была такая же поздняя осень, как за окном поезда. Друг сильно изменился, просил называть его Тимофеем. Он видел, что Она страдает, боится и не понимает, что делать. Тимофей напомнил притчу про запретный плод и очень серьезно, полушепотом рассказал, что, придя в семинарию, он сам в рюкзаке принес сюда труды горячо любимого им прежде Ницше, теперь эти книги в потайном, ему хорошо известном месте, и он борется с периодическим искушением заглянуть в них, до сих пор ему удавалось подавить в себе это желание.
«Не думай о своей страстной любви, начинай думать о Боге», — советовал друг, отечески взяв Ее за руку. Сперва Она хотела гордо ответить, что думать о Кирье — то же самое, что думать о Боге, потом вдруг смутилась и про себя все хотела напомнить Тимофею, что «Бог есть любовь», пока наконец не вспыхнула от гнева и слова не стали срываться с губ, громкие и несдержанные. Тимофей нервно оглядывался, ежеминутно приглаживая свои светлые коротко подстриженные волосы. Она еще и сейчас ясно помнит сказанные Тимофею слова: «То, что ты называешь моей страстной любовью, в сущности уже было во мне задолго до того, как я начала думать. Это продолжается, когда я думаю о Кирье или когда мы погружаемся в долгие беседы о вине и смерти, признаемся в любви или не верим, что способны признаться, прикасаемся друг к другу, не зная, что нас ждет, видим в снах притчи о своих переживаниях, терзаем себя сомнениями и то и дело взлетаем на головокружительные высоты выбора, унижаем друг друга как можем, чтобы потом насладиться боготворя…»