Александр Кузнецов - Два пера горной индейки
— Если ты сам не соображаешь, я тебе запрещаю.
— А если я плюю на тебя? Понял?! Какой добрый нашелся. Этих еликов лупят по всей Киргизии. И не смотрят, под запретом они или нет. И сколько ему месяцев, не смотрят. А тебя совесть одолела.
И что бы я ему ни толковал, он свое:
— Не хочешь, не надо. Просить не стану. Жри свою козлятину вонючую. А я сейчас из него такое сделаю, что во рту таять будет.
2
Когда зазвенел будильник, я не спал. Сегодня его дежурство, пусть и встает. Ночью он кашлял, простудился, видно. Но ничего, от этого не умирают. А если действительно заболел, может сказать... Очень уж гордый. Пусть встает, наблюдает, готовит, убирает, а я буду законно лежать. Это для него полезно. Больно легкая жизнь у него, не видел еще горя. Живем как у Христа за пазухой, а он строит из себя героя, совершает подвиг ради науки... Привык на папины деньги жить да мамашины обеды из четырех блюд жрать на чистой скатерти. Сам борща не умеет сварить и гвоздя толком забить. Интеллигентный человек, ученый! Все знает, все понимает... Голова! Талант! А вот родился бы вместо меня, так шоферил бы сейчас где-нибудь в Рязанской области и не брался бы людей учить. Защитит свою диссертацию, будет раз в пять больше моего получать, квартиру дадут хорошую в Москве, машину купит, дачу заведет. Будет на курорты ездить, одеваться. А за что все это? За то, что папа с мамой деньги имели и выучили его, дурака. Разве это правильно?! Что он, умнее меня? Мне всю жизнь вкалывать, а ему — деньги огребать... У папаши пять тысяч книг, рояль. Отец с самого детства его музыке учил да иностранным языкам. При таком папе и делать ничего не надо: кончил школу — пожалуйста в институт, кончил институт — пожалуйста в аспирантуру. И конечно, он будет профессором. С самого начала жизнь дала ему зеленый свет. Поучился бы в школе рабочей молодежи да поработал бы на заводе, узнал бы, как учеба-то достается. Он и голодным никогда не был, а мне есть что вспомнить.
...Я тогда уже не вставал с постели и временами забывался. Не знаю, был ли это сон. Иногда мне казалось, что я уже умер. Но вот передо мной показывался лепной потолок нашей старой ленинградской квартиры, и тогда я водил глазами по сторонам, искал сестру. Чаще всего она была рядом, лежала под одеялом вместе со мной, но иногда ходила за хлебом или за водой. В комнате у кровати стояла железная печка. Катя ставила на попа толстое бревно и откалывала от него большим ножом щепки. Вся закутанная, а сверху мамин платок. Только остренький носик из-под него видать. Нож она поднимала двумя руками и ударяла им почти всегда мимо. Тогда она плакала. Руки у нее все гноились и не заживали. Я хорошо это помню.
В этот день, когда она не могла переступить порог, она уже не плакала, только держалась за дверь и тихо говорила:
— Я не могу перейти порог, я не могу дойти до тебя.
А я ей сказал:
— Ты ползи, Катя, а здесь встанешь.
Ей было семнадцать лет, а мне всего девять. Остальные у нас умерли. Шесть человек детей было в семье.
И вот один раз я увидел перед собой чужого человека. Раньше, да и потом я его никогда не видел. Это был рабочий человек, как отец. Он подошел к моей кровати и спросил:
— Ты одна здесь, девочка? — Он думал, что я девочка.
— Не знаю, — ответил я ему, — она, наверное, за хлебом пошла или за водой.
— А кто у тебя есть? — спросил он.
— Катька.
— Больше никого?
— Больше никого.
— Ну, я подожду ее, — сказал он, сел в кресло и заснул.
Потом пришла Катя, и он сказал:
— Я вам ордер принес на выезд. Николай Иванович занял очередь, когда был жив, и вот очередь подошла. — Николаем Ивановичем звали нашего отца. — Завтра утром будет машина. Сюда придет за вами. Одевайтесь потеплее, машина может быть открытой. Есть еще шесть мест. У вас остался кто-нибудь в квартире?
У нас больше никого не было. И он ушел, а мы стали собираться. Сестра сказала, что на открытой машине мы не поедем, потому что все равно замерзнем. Но за нами пришел автобус. Правда, у него были выбиты стекла, но Ладогу мы на нем проехали и не замерзли. Не помню подробно, как мы ехали, но знаю, что нас бомбили и несколько машин потонуло. Потом мы ехали на поезде, и нас каждый день кормили. Давали пшенную кашу с топленым маслом. И потом, помню, один раз — сосиски. А мы все болели желудком. До Рязани ехали почти месяц. Я стал уже ходить и вылезать из вагона. И тогда нам попался другой человек.
Сколько же лет прошло с тех пор? Почти семнадцать, но мне кажется, что я бы узнал их обоих. Сейчас бы узнал. И того, что нас вывез, и этого. Интересно, живы ли они? Он говорил, что работает машинистом. А когда наш эшелон пришел в Рязань, Катя решила ехать к тете Марфе в деревню. Он обещал довезти нас до Михайлова. Приходил к нам два раза. Первый раз он пересадил нас в другой вагон, а второй раз приходил за деньгами. Сказал, что прицепит этот вагон часа через два. На вид он был добрый, хотя Катя и сказала, что он «содрал с нас». У него были усы и начинала расти седая борода. Грязный весь, в мазуте. Глаза у него были черные. Но он так и не пришел. Он нас обманул. И не только нас. В теплушку этот машинист насажал много народу и со всех взял деньги. Мы ждали его два дня, но он так и не появился. Эшелон наш уже ушел, и есть опять было нечего.
Разные бывают люди на свете... Но этот не был машинистом, он не был рабочим человеком...
...Однако уже без десяти восемь. Встанет, куда денется... Для него пропустить одно наблюдение все равно что под трамвай попасть. Вчера ночью снежок был. Все у него расписано. Нет чтобы посидеть, поиграть в карты или домино, как все люди, зубрит все английские слова, бубнит без конца, словно дятел. Играет только в шахматы, потому что эта игра развивает мышление. А в карты и в домино играть не умеет, презирает — «бесполезное времяпровождение». Все только для пользы. Такой последнюю рубашку не пропьет и с себя не снимет, чтобы другому отдать. «Честный и порядочный человек», а товарища продать — раз плюнуть. «Сегодня же сообщу Покровскому». Я тебе сообщу! Задавил бы сразу, как гада ползучего. В нем, плюгавом, душа-то еле держится, кулаком бы его пришиб. Еще за топор хватается. Психоват малый. Если бы он меня ударил топором, я бы его тут же прикончил. Вскочил, одевается. Забрал ленты, схватил дождемерное ведро, побежал. Давай, давай! Смотри не опоздай на две секунды, а то небеса разверзнутся. Вернулся, берет ведра, идет за водой. Вот так-то, я тебе не мамочка. Кобели обнаглели, лезут в комнату. Приучил он их, чуть не в постель к себе кладет. А собака должна знать свое место, иначе это не собака. Взял валенок и кинул Аю в морду.
3
Да, вода у нас далеко. И снега много. Но ничего, добреду потихоньку.
Тишина звенит в ушах. Попискивание синиц-московок и самых крохотных наших птичек — желтоголовых корольков только подчеркивает тишину. Отдаленный шум реки не в счет: за многие месяцы так привыкаешь к нему, что уже и не замечаешь. Ветра почти нет, и лес молчит. От самого легкого дуновения ветра с густых лап тянь-шаньских елей начинает струиться, стекать свежий снег. Он долго висит в воздухе, и тогда кажется, что пурга завела свой хоровод вокруг одной ели. Днем ветер будет посильнее, тогда кое-где с отяжелевших ветвей начнут грузно ухать тяжелые пласты старого снега. Оголенные ветки березок одеты изморозью, словно мороз всю ночь выращивал на них белые кристаллы. Под густым прикрытием елей земля остается без снега. У корней по старой хвойной подстилке снуют две маленькие птички — расписные синички. Нарядный самец окрашен в переливающиеся синие, лиловые и фиолетовые тона. Самочка, как у большинства птиц, в более скромном оперении, серенькая. Останавливаюсь и смотрю на этих редких, живущих у нас только на Тянь-Шане, птичек, пока они не перелетают под другую ель.
...А как ведь хорошо было у нас вначале. Дружно все и очень весело. В шапки играли... Дурацкая такая игра. Сшибали друг у друга шапки с головы. Это казалось очень смешным. Утром встанем и ходим, караулим момент. Только зазевался, раз — и летит шапка на землю. Сбитую шапку забрасывали на крышу, на деревья или кидали собакам. А те рады побаловаться, схватят, унесут и треплют. Да не отнимешь никак. Потом псы стали нас караулить. Только падает шапка, они ее уже на лету подхватывают и — ходу. И не было никаких обид, только смех. Как-то дрова надо было пилить. Положили бревно на козлы, одной рукой пилим, а другой за шапки держимся. Видим, дело плохо идет, завязали свои ушанки под подбородком и только тогда смогли пилить как следует. Бывало, начнем возиться из-за шапок, и собаки с нами. Катаемся вчетвером одним клубком по снегу и смеемся, задыхаемся, орем. Весело было оттого, что больно глупая и бессмысленная была эта игра. Смешно было, что бородатые детины забавляются подобной затеей. Вряд ли еще с кем-нибудь и когда-нибудь поиграешь в шапки. Резвились и хохотали до упаду, словно дети. Шутки и розыгрыши тогда тоже были безобидными. Раз осенью прибежал запыхавшийся и говорит, что убил двух свиристелей. Птицы застряли на ветвях ели. На осеннем пролете я не добывал здесь свиристелей, это было интересно.