Михаил Левитин - Богемная трилогия
Их можно понять, родных, они хранители традиций, память держит какие-то воспоминания о тяжких бедах, причиненных их народу другим, это неискоренимая атавистическая, какая-то странная память, она срабатывает в крайних обстоятельствах, когда вариантов нет.
Кому мешает любовь? Поразительно! Ничто в мире так не мешает людям, как любовь, все имеют на нее право, причем собак спускают сразу, не задумываясь. Это потому, что люди несерьезно относятся к любви, некоторые даже не всегда понимают, когда сами любят, другие связывают любовь с неудобством, с душевной болью, она то, что надо пережить и забыть. Как сделать прививку, чтобы никогда не заболеть больше? Дети не рождаются в этом мире от любви, они возникают в результате совокуплений. А я еще при первой встрече захотел, чтобы эта женщина носила под сердцем моего ребенка. Пусть хоть мой ребенок родится во дворце, если отцу его не суждено было стать царем, а ее чрево именно дворец, где он кувыркается, и, когда прикоснется случайно ножкой к натянутой на животе коже, раздастся струнный звук.
— Уходи, — сказала мать. — Зачем она тебе? Ты его видел. Неужели ты не понял: он убьет ее? Уходи. Все равно он убьет ее.
Я уходил из Клариного дома с отметинами на голове и лице и с такой тоской неразделенного признания, будто это она сама отказала мне.
Иногда я наталкивался на человека в тулупе, и мне казалось, что это подстерегает меня Кларин отец, чтобы убить. Я очень не хотел умирать тогда, такие замыслы роились во мне, что нелепо было бы погибнуть. Я берег не себя, а замыслы.
Если бы не эта проклятая зима, все было бы не так страшно, а тут холод, гнев родителей, уплаченный калым и чулочки. Боже мой, с ума меня сводят ее коленки в чулочках, только вспомню.
Нас провожали ее подруги из магазина, тоже татарки, они все время оглядывались, будто ждали кого-то, и она оглядывалась, но, к счастью, никто не пришел. Мы были дети, это спасало, не хватало даже моей фантазии, чтобы представить, каким бывает наказание за любовь.
Пока мы ехали, проводники-татары распродали на станциях по частям весь уголь, сами в предусмотрительно приготовленных тулупах, валенках не выходили из купе, дули чай или спирт, черт их душу знает, а мы всю дорогу просидели обнявшись. Из счастливой красавицы она превратилась в найденыша, маленького несчастного моего найденыша. Она отдалась мне вся, безрассудно, размышлять было поздно, теперь за все последствия отвечал я.
Больше отвергнутого жениха она боялась отца, жених ее, азербайджанец Тахир, заканчивал в Казани агротехникум, родители их дружили, сейчас он служил в армии, но, по ее словам, он был юношей добрым, не способным возненавидеть ее.
Я же оставался в ее глазах героем, шпионом, разведчиком, она продолжала верить в это, и тогда что ее опасности рядом с моими, что ее страхи?
Она не знала, что, кроме страха за нее, никаких других в моей жизни не было. Я взвалил на плечи свои неожиданную ношу и мог ответить за эту ношу жизнью. Если бы я знал тогда силу своей фантазии, своего воображения, если бы я знал, что бессердечно пользоваться вдохновением, чтобы покорить сердце продавщицы галантерейного отдела.
Это было слишком мощно для нее, понимаете, слишком мощно. Это то, чего не ждут, не догадываются, что такое бывает на свете. Но когда это происходит, женщина тихо говорит: „Он“. Будто Божье опознание происходит, ткнет в тебя пальцем: он.
Родители мои тогда жили в очередном разводе. Разводиться их заставлял страх перед Софьей Власьевной, так шифровали в нашей семье советскую власть, когда она проявляла большой интерес к делам моего отца. Все антиквары под Богом ходят, и отец с мамой, публично разругавшись, они эту комедию разыгрывали каждый год перед всей улицей, разъезжались. Мать обвиняла его в неверности, отец не снимал с себя вины, народ верил, основания для этого были, и они разъезжались, поделив добро, причем мама обычно увозила с собой то, что больше всего могло заинтересовать Софью Власьевну и довести отца до тюрьмы.
Комедия о разводе была многоактной, ловко выстроенной, много раз сыгранной, одним словом, репертуарной.
Мы приехали в переворошенный этой инсценировкой отчий дом к очень довольному отцу, который восторженно принял свою будущую невестку и сообщил мне, возведя долу загадочные глаза, так, чтобы она не слышала: „Татарки — потрясающие женщины, тебе повезло“.
И, сверкнув золотым своим зубом, повел ее рассматривать оставшийся в доме, в магазине хлам, а дом и магазин как бы существовали вместе, были объединены.
Ее профессия, женская суть и его экстаз при виде красоты сливались во что-то такое, чему слов нельзя подыскать. И мать, если бы знала, что происходит в доме после ее отъезда, вернулась бы со всеми вещами и отдала отца правосудию.
Он ходил по дому довольный собой, как верблюд, он поил ее молодым вином, он взял мою скрипку, на которой не играл лет тридцать, и извлек из нее несколько приятных пассажей, он качал ее на качелях в саду и свистел.
Слыхали ль вы, как свистит семидесятилетний человек при виде женской красоты? Ничего вы тогда не слыхали, этот свист сливался во что-то такое прекрасное, что смущало душу, ты понимал, что так нельзя, это слишком интимно, а сам отец становился нежным сочинителем мелодий. Он просвистел за меня весь медовый месяц, только ночью оставляя нас в покое.
Мать была женщиной опытной и при знакомстве с какой-нибудь моей пассией сразу пыталась понять, какая опасность грозит ее любимому сыну.
Увидев Клару, она как-то особенно загрустила. Я спросил:
— Почему ты грустишь, мама?
— Ах, детка моя, — сказала она, — что ты наделал!
Я познакомил Клару с друзьями, мне нужно было подтверждение моей удачи, и почти всегда слышал: „Да, она, она“.
Через месяц после нашей женитьбы Клара поехала в Казань мириться с родителями, меня она с собой не взяла.
— Все равно ты ничего не поймешь по-татарски, — сказала Клара.
Я отпустил ее, потому что был уверен — она убедит их, убедит хотя бы потому, что под сердцем у нее наш ребенок, а он поможет ей убедить, и еще потому, что я, вечно улыбающийся, худенький, похожий на Лермонтова, не способен быть врагом никому, они должны понять.
Отец мой сделал дорогие подарки, из рук правосудия уплыли старинный фарфоровый сервиз, фамильный жемчуг, столовое серебро…
Многие говорят, что ее сбросили под поезд, чтобы ограбить. Дай Бог, чтобы это было так, тогда я выброшу из головы страшную догадку, пришедшую ко мне сразу, как только я узнал о ее гибели. Пусть Бог простит мне кощунственную мысль, что она не была жертвой обычного ограбления, а ее убили сознательно и страшно, но тогда почему остался нетронутым ее багаж в купе — фамильный жемчуг, столовое серебро — и кто выбросил ее за две станции до Казани вниз, под рельсы?
Хоронить ее в Казань я поехал вместе с моим отцом. Мне выдала ее милиция, я принял ее под расписку, отвез ее на татарское кладбище, родители Клары не пришли ее проводить, стояли над мусульманской могилой два посторонних человека, я и мой отец, и думали об исчезнувшей ее красоте.
Почему посторонних? Мы любили ее и имели право стоять, мы не воспитывали ее для себя, не строили никаких планов, она умерла в полном неведении, что никакой я не шпион, а просто веселый трепач, и жизнь ей предназначалась не за семью замками, в глубоком подполье, подальше от людей, а полная любви и веселья. Только и хорошего было у нее, что божий свист моего отца, раскачивающего качели, и наши ночи.
Отец уехал, а я остался в Казани, договорился с местными кладбищенскими резчиками, что заплачу им по полной, но буду строить мусульманское надгробье сам, с ними только советоваться. Они согласились, не очень веря, что у меня это получится.
Я спал в мастерской на кладбище, я спал недалеко от ее могилы, будто с ней рядом спал, и сон мой рядом с ее могилой был безмятежен.
С утра я начинал работу, у меня был станок, сверла, весь инвентарь, сам выбрал гранит, сам ходил по кладбищу и примерялся к уже выстроенным надгробьям. Я не хотел оскорблять традиций, нарушать каноны, это должна была быть очень высокая вертикальная плита и на ней какие-то слова из Корана и ее имя. Эти слова из Корана мне аккуратно выписала на бумажке одна из кладбищенских старух и каждый день приходила смотреть, правильно ли я их выбиваю.
Я выучил эти слова наизусть, не сами слова — линию слов, я не вникал в их смысл, просто верил, что они не принесут вреда моей девочке.
На меня приходили смотреть татарские дети и кладбищенские псы, тело мое тогда не производило особого впечатления, было жарко, работал я по пояс голый, и никто не мог сказать, глядя на меня, что мое тело рассчитано на долгие годы и трудную жизнь.
Через восемь дней плита была готова, и артель резчиков вместе со мной вогнала эту плиту в землю над Кларой. Могила была на склоне, и плита стояла чуть под углом, смотрела на кладбище вниз.