Ромен Гари - Европа
Посол ждал свою жену и сына, предупредивших о своем приезде телеграммой. Они торопились из Парижа, разумеется, «спасать» его, и, разумеется, спасать от него самого. Ибо часы, которые он проводил в мечтах об Эрике, наполненные этим вкусом нежности, — «облокотясь на перила балкона, с которого видна дорога, ведущая от Луары к берегам Италии, стоит в тени оливковых ветвей, держа в руке цветок фиалки, который завтра уже увянет» — таили в себе, и он это знал, некую опасность, сокрытую в их упоительном потоке, стремящемся к неизведанным лиманам. И все же он улыбался, полной грудью вдыхая счастье. Тугие паруса, ветер с моря, нос корабля, начало бесконечности, безграничные пространства, неспешная длительность, неподвижный дрейф, эйфория, отдающаяся в висках стрекотанием кузнечиков и бреющими зигзагами стрекоз, первых вестников грозы, очарование всей этой медлительности и тяжеловесности, общего права, слившихся в одну ослепляющую невидимость, переполненную ярким светом… Наконец торжествовало то, что не могло больше внутри его томиться ожиданием счастья, наконец ликовала душа, освобождаясь от условностей, условий, забот о карьере, семейных уз и всего того, что еще пытается прошептать вам разум, когда голос его почти уже иссяк.
Выходя с террасы, он вздрогнул от неожиданности, заметив свою жену и сына: он не видел, как они вошли. Они говорили негромким шепотом, как в комнате больного, стоя под одной из тех шпалер XVII века на мифологический сюжет, которые ему вовсе не нравились и, в сущности, ценились из одной лишь своей редкости. Заботливое понимание без тени упрека, из опасения проявить нескромность, и слегка лишь отмеченное грустью, то понимание, которое проявляла жена с самого начала его связи с Эрикой, раздражало самой своей сестринской снисходительностью. Должно быть, у него за спиной они говорили о «кризисе зрелого возраста», обо «всех тяжких», в которые пускаются порой мужчины, разменявшие шестой десяток, когда какой-нибудь «юной авантюристке» удается подцепить их на крючок. Оступаются и падают: «Бедный Жан, он такой уязвимый!» В последний раз, когда он виделся с женой в Париже, он слышал, как она прошептала, таким тоном, каким, бывало, говорила его мать, когда у него была температура: «Бедный мой, несчастный…»
Посол поцеловал руку жены, не проронив ни слова, достал сигарету из серебряного портсигара, сын помог ему закурить. Дантес вдохнул дым и улыбнулся:
— Что ж, здравствуйте. Ты не похож на меня, малыш. Тебе здорово повезло.
У этого парня двадцати трех лет были плечи атлета, и Дантес, глядя на него, подумал, что наследственность не такая уж сволочь, какой ее принято считать. Крепко сбитый, всегда в первых рядах среди тех, кого на улицах Парижа нередко обдают слезоточивым газом, Марк просидел в средней школе на четыре года больше положенного, чтобы как следует научиться ненавидеть то, чему его учили.
— Спасибо, что приехал навестить меня, Марк. В прошлый раз ты так откровенно дал понять, что ненавидишь музеи… я уже думал, что между нами все кончено…
— Я никогда ни в чем тебя не обвинял, ты знаешь. Это ваши теоретики, не наши, привыкли все объяснять ненавистью к отцу… К этой компании «Взаимное подозрение, Отец и Сын» мы не имеем никакого отношения…
Дантес пытался согнать с лица то насмешливое выражение, в котором сын так часто его упрекал: для Марка юмор был неотделим от терпимости, которая в конце концов все проглатывала, этакий ловкий прием «трансцендентной» иронии, позволявшей легче все стерпеть. В общем, юмор оказывался оправданием пассивности. В основе его лежало принятие всего: искусство обезоруживать реальность, ополчившуюся на такую малость, как его персона, с большим запасом остроумия, остающимся, однако, неприкосновенным. Или вот еще что — Марк был неистощим в рассуждениях на эту тему — юмор, по его мнению, был одним из способов отдалиться, что позволяло буржуазной элите уживаться с любой недопустимой ситуацией в обществе. Стремление устроиться поудобнее, иными словами, просто устроиться.
— Если раньше отец говорил сыну: «Я хотел бы, чтобы ты был счастлив», то было просто замечание личного порядка. Сегодня же это значит: изменить цивилизацию… Боже мой, Господи… Все становится так сложно.
Юноша смотрел на него своими темными глазами, в которых все явственнее проявлялась симпатия, возникавшая, однако, из того, что больше всего раздражало Дантеса, — из понимания…
— Думаю, ты все же заслуживаешь большего, чем пустые мечты…
— Милый Марк, когда представляешь Францию де Голля, поневоле вынужден представлять мечту.
— Если ты так хорошо это осознаешь, отчего же не оставить сны и не проснуться? — Он переглянулся с матерью и, кажется, смутился. — Да я не затем приехал сюда из Парижа, чтобы говорить обо всем этом. Я так, по-приятельски.
— Мать послала тебе сигнал SOS?
Руки жены терзали носовой платок.
— Ну что ты, Жан, — вступила она, — нельзя сдаваться. Ты так легко поддаешься этой… этому всему, да еще так охотно. Подумай о своей карьере…
— О, да, с такими аргументами…
Дантесу удалось наконец увидеть в глазах своего сына то выражение, в котором так сильно нуждается серьезность, — иронию…
— Я прекрасно понимаю, на набережной д’Орсэ поговаривают о безумии. Весьма вероятно, что это будет стоить мне поста. Я пытаюсь спасти одну молодую женщину. Она привязалась ко мне. Я даже думаю, что я для нее единственная ниточка, которая связывает ее с реальностью. Я несколько раз говорил с ее врачом. Он убежден, что еще можно не дать ей упасть… поддержав с другой стороны. В психических заболеваниях есть латентные периоды, некие… помутнения, которые не должны обязательно вести к полному… помешательству. На этот счет кока мало что известно, одно мы знаем наверняка: сила воли самого больного может сыграть в этом огромную роль… во всех смыслах слова. Вся школа психиатрии говорит о значимости выбора, о добровольном уходе от реальности…
Он заметил, что жена его плачет, и это было необычно для человека, получившего хорошее воспитание. Когда Мария Антуанетта, отправляясь к месту казни, собиралась уже взойти на повозку, графиня де Ланж, сопровождавшая ее в этот последний путь, не выдержала и разрыдалась. Королева тогда произнесла: «Перестаньте, прошу вас. А то сейчас соберется толпа…», оправдывая тем самым революцию. Аристократия, которая могла бы помочь Европе увидеть свет, как когда-то Греция дала миру демократию, в сущности, так никогда и не поняла и даже не задумывалась о том, что может послужить чему бы то ни было. Марк казался страшно раздосадованным, и, честно говоря, странно было, что он так далеко зашел в изъявлении своих сыновних чувств. Что же до остального, то с озера накатывал легкий бриз, слышался запах сирени, старой мебели, весьма благоприятного обиталища для призраков. Чудесные пейзажи с руинами Гюбера Робера на створках ширмы, паркет, за которым так хорошо ухаживали, что поверхность его напоминала янтарный пруд: вот-вот появятся лебеди… В воздухе, признаться, чувствовалось некое смущение, след стыда, потому что, несмотря ни на что, Дантесу не удавалось пока избежать ясности в отношениях с самим собой, и это будоражило химеры. Он нисколько не обманывал себя насчет собственного расстройства и знал, что Эрика нуждалась в нем гораздо меньше, чем он в ней.
— Я не могу оставить тебя здесь одного, в таком состоянии, — сказала его жена.
— Ничего. За мной тут очень хорошо ухаживают. Два человека прислуги, шофер. Можно сказать, это мой первый настоящий отпуск..
— И все же все время находиться одному в этом громадном доме, парке…
Дантес улыбнулся. Конечно, прислуга не в счет. Его жена тоже была очень высокого происхождения. Он вдруг поймал себя на том, что вовсе без негодования, но даже с некоторой нежностью думает о повозках кровавого Террора…
— Нет, честное слово, — сказал Марк, — мне больше по душе была твоя первая блажь: Европа… В ней хоть и не больше реальности, но по крайней мере это можно было как-то аргументировать. Теперь же…
Удивительно, до какой степени эта просторная гостиная XVIII века, с цветными обоями, гризайлями и зеркалами, отголосками чьего-то приглушенного смеха, нежного шепота вееров, клавесинами и канделябрами, обладала необъяснимой властью превращать реально существующих людей, например его жену, его сына и его самого, во что-то бесплотное, эфемерное, возможно потому, что в этом окружении старины, где все напоминало о непрерывности и долговечности, они, все трое, чувствовали себя случайными гостями, которые долго здесь не задержатся… Забавно было бы вернуться сюда в костюмах той эпохи, в париках и жабо, с непременными расшаркиваниями и жеманством… Никакая идеология не обходится без философского камня. Всегда остается это стремление еще больше приблизиться к невидимому, еще больше раствориться в вечности, рассредоточиться до такой степени, чтобы больше не страдать от невозможного. Марк бы сказал на это: элита, которая уже не верит в то, что играет, и мечтает наконец уйти со сцены…