Уильям Тревор - История Люси Голт
– Может, пойдем обратно? – предложил Ральф.
Ребенок спал. Сквозь открытое окно, как следует загороженное, они услышат, если он закричит. Они с минуту постояли и послушали, но вечерний воздух был тих.
– Да, пожалуй, пора домой.
Она никак не могла решиться выйти за него замуж, но он твердо гнул свою линию. Она говорила о своих сомнениях, он выслушивал ее, а потом смеялся над ее страхами, и этот смех был искренним и добрым. Удерживала ее от столь решительного шага не скромность и не слабая вера в собственные силы, в способность справиться с тем, что ожидает ее впереди; скорее это было что-то вроде настороженности, причин которой она не знала, но отчего-то совсем не чувствовала ее излишней. И вот теперь Ральф вспомнил о ее тогдашних страхах, как если бы время нарочно дало себе срок, чтобы их смысл наконец-то стал внятен.
– Жаль, что все махнули на них рукой. – Она оглянулась на заросшие травой руины.
В самую жару сюда приходили с луга коровы, полежать в тени, и вытаптывали крапивную поросль. Ральфу показалось странным, что она сказала именно эту фразу, хотя, конечно, ничего странного в этом не было.
– Да, жаль, конечно.
Они перелезли через калитку верхом, потому что так было проще, чем возиться с ржавой щеколдой. Их велосипеды стояли у свежевыкрашенной бледно-голубой стены Логанова магазинчика, открытого по вечерам до тех пор, пока в распивочной задерживался хоть один человек.
Они поговорили о прошедшем дне, о том, что нового говорят на лесопилке. Когда они только-только познакомились, он признался ей, что было такое время, когда он просто не мог себе представить, что всю оставшуюся жизнь будет торговать строительным лесом. Она часто вспоминала об этом, и вот сейчас, словно возникла необходимость в очередной раз ей ответить, он сказал:
– Все у меня сложилось так, как сложилось.
Она не поняла его, нахмурилась, а потом улыбнулась, когда он ей все объяснил. Они улыбнулись оба.
– И никем другим я быть не хочу, – сказал Ральф.
Слова родились легко; ему не пришлось смотреть в сторону, он даже смог взять ее за руку. В ее темно-карих глазах светилась любовь, благодаря которой их совместная жизнь была исполнена больших и малых радостей.
– Какой ты славный! – прошептала она.
На той стороне узкого мостика стоял родительский домик, и в воздухе витал запах табака. Седой и тучный, с трубкой, крепко зажатой в зубах ровно в середине рта, отец неторопливо поливал цветы. Он помахал им рукой, они помахали в ответ. «Я подумал, а вдруг вам это интересно», – сказал водитель грузовика.
То, что никогда раньше не казалось ложью, стало казаться ложью отныне и навсегда. Если он привык хранить свою тайну, если сто лет тому назад он проявил чудеса изворотливости, когда кто-то стал слишком дотошно интересоваться тем летом, которое он провел в Инниселе, то речь шла всего лишь о нежелании делать из драгоценных для него воспоминаний публичное достояние. Теперь все стало иначе. Прошлое и настоящее каким-то неведомым образом слились между собой. О чем сейчас думает Люси? О чем она думает каждое утро, проснувшись и увидев, как медленно разгорается новый день? Что новость уже успела дойти и до него? И теперь он знает, что нужно делать, и непременно что-нибудь придумает?
Девочка лежала в той же позе, в которой они ее оставили. Ей не приснился страшный сон, покой в ее маленькой пустой вселенной не нарушил посторонний звук. Одна щека немного раскраснелась, там, где касалась подоткнутого под голову кулачка.
* * *Когда капитан обнаружил, что после смерти жены его привычная военная выправка стала уже не та, что прежде, – что он по-стариковски распустился, что, устав, он шаркает ногами, – он стал следить за этими недостатками столь же тщательно, как следил, не желая казаться дочери старой развалиной, за собственными платьем и внешностью. Он регулярно ездил к парикмахеру в Инниселу. Он коротко стриг ногти; он аккуратнейшим образом повязывал галстук. Каждое утро он неизменно до блеска начищал туфли и отправлял их в починку задолго до того, как стопчется каблук.
Но все равно с Хенри и с Бриджит разговор клеился как-то проще, чем с дочерью. Им он мог рассказать о том, как бесцельно кочевал по Европе в первое время после похорон, просто пересаживаясь из поезда в поезд, и только изредка очередная поездка была продиктована каким-либо полузабытым чувством или неясным желанием. А еще он вспомнил, как однажды, сидя на лавочке в парке, он задумался о людях, которых оставил в Ирландии. Раскурив очередную сигарку, он, помнится, подумал, что они тоже должны были состариться за это время, потом забеспокоился: а вдруг оставленного стада уже недостаточно, чтобы давать им средства к существованию, а если достаточно, то, интересно, как они там со всем этим хозяйством управляются. Пришла ему в голову и еще одна мысль, о которой он теперь не стал говорить вслух, – а что, если они уже умерли?
– Мы можем привести в порядок сторожку, – предложил он Бриджит. – Если вам захочется опять туда вернуться.
– Да нет, сэр, спасибо. Вот разве если вы прикажете.
– Я не тот человек, который может отдавать здесь приказы, Бриджит. Я перед вами в большом долгу.
– Да бросьте вы, сэр.
– Вы воспитали мою дочь.
– Любая семья на нашем месте сделала бы то же самое. Мы просто делали, что могли. Мы, наверное, остались бы лучше здесь, а, сэр, если вы не против. Если вы не сочтете это наглостью с нашей стороны, сэр.
– Конечно, не сочту.
Именно Бриджит рассказала ему о том, как с годами у дочери сходила на нет хромота и как воспитывался стоицизм, когда те же самые годы не принесли ничего нового, как выстояла вера и умерла любовь. Срезая в саду разросшуюся ежевику или заделывая секкотином прохудившуюся свинцовую крышу, капитан думал о том, как унизительно слушать такого рода вещи о собственной дочери, когда тебе как постороннему человеку объясняют происхождение той или иной черты ее характера. Впрочем, было бы странно, если бы они с ней встретились как старые знакомые, и с этим он смирился. Он пытался представить ее себе четырнадцатилетней, потом в семнадцать лет, в двадцать; но тут же властно вмешивались воспоминания о том, как он держал ее на руках, совсем маленькую, или о том, какая она потом стала самостоятельная и как он о ней беспокоился. А теперь она заперлась в этом мрачном старом доме, и он переживал, что она никогда не выбиралась в Инниселу, что, будучи взрослой, она ни разу не прошла по тамошней длинной главной улице, что она наверняка уже не помнит ни лебедей в речном устье, ни променада, ни летней эстрады, ни приземистого маленького маяка, которые она так любила в детстве. Разве ей не хочется пройтись по магазинам, куда более приличным, чем эта лавчонка в Килоране? А как, интересно знать, она обходится без дантиста?
Он задал ей этот вопрос за обедом и узнал в ответ, что дантист наезжает время от времени из Дунгарвана; что доктор Бритистл раз в неделю ведет прием в Килоране, как до него это делал доктор Карни; что по воскресеньям из Инниселы в килоранскую, выстроенную из гофрированного железа церквушку приезжает представитель Ирландской церкви, яснолицый молодой викарий, и служит службу. Но о событиях экстраординарных, которые имели место за время его долгого отсутствия, ему рассказывала Бриджит: о пронзительно морозном утре, когда в саду насквозь промерз насос, о том, как однажды в воскресенье к ней приезжали племянницы, похвастаться платьицами, сшитыми к первому причастию, о том, как в ясный солнечный день после обеда приехал каноник Кросби и сказал, что пала Франция. В Беллинцоне в тот день тоже было солнечно – тут же, безо всякого усилия, вспомнил капитан.
– Вот, взгляни, с тех пор остались, – сказал он за обеденным столом, и когда Бриджит вошла, чтобы унести тарелки и овощные блюда, стол был сплошь покрыт почтовыми открытками с видами итальянских городов и пейзажей.
Очень вежливо, как доложилась на кухне Бриджит, Люси брала в руки каждую, кивала и складывала в аккуратную стопку.
* * *В Лахардан провели электричество, потому что капитан счел это удобство необходимым для дочери. Он купил пылесос «Электролюкс» у заехавшего в дом коммивояжера, а однажды вернулся из Инниселы со скороваркой. «Электролюкс» Бриджит понравился, но скороварку она отложила подальше как вещь откровенно опасную.
У Дэнни Кондона из килоранского гаража капитан приобрел автомобиль, довоенный двенадцатый «моррис» с характерным для его времени покатым кузовом, черно-зеленый. Та машина, которую оставили стоять в сарае в 1921 году, на цельнолитых резиновых колесах, даже и в начале двадцатых казалась допотопным чудищем, да и ездить на ней, считай, почти не ездили. Малиновки давно уже взяли в привычку вить в складках ее откидного верха гнезда, а блестящие когда-то медные части теперь были сплошь покрыты патиной, пылью и птичьим пометом. Дэнни Кондон ее и забрал, немного скинув цену «морриса».