Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр
Идрис-и Хингив был нашей единственной надеждой. Икрам-и Кев очень расстроился, что не может помочь мне должным образом. Он все поднимал цену, но Идрис ворчал громче и громче, гудел, точно пчелиный рой. Судя по всему, Сарьяс считался особенно ценным узником: его потенциальная стоимость была высока, и при определенных обстоятельствах он мог оказаться очень полезным.
Мы стояли в блестящих пятнах машинного масла, пролившегося из автобусов, вдыхали запах из старых глушителей. Кое-кто из водителей зазывал последних на этот вечер пассажиров. Желтый свет тусклых фар уродовал красоту ночи.
— Ваш сын один из тех узников, которых продержат под замком год, или десять, или пятьдесят, не могу сказать, — продолжил Идрис. — Или прямо сегодня может произойти какая-то катастрофа, и их выпустят. Или его вместе с другими заключенными расстреляют. Друг мой, так уж оно устроено в этой нашей стране. Такое случается постоянно. Внезапно приходит приказ, и выпускают целую партию, или узников заставляют копать себе могилы под стенами крепости. Не могу вам дать никаких гарантий. Если вы ничего завтра от меня не услышите, не надо меня винить. Я всего лишь охранник. Можете предложить мне десять тысяч динаров, даже целый миллион, нет, все богатства мира, я все равно не смогу выполнить вашу просьбу. Будь оно в моей власти, я бы все сделал бесплатно.
В тот вечер, когда мы возвращались, Икрам-и Кев молчал. Он всегда затихал надолго, когда чувствовал, что с чем-то не справился. Я знал: он усердно думает, потому что и выражение его лица, и взгляд будто застыли; он потел и не произносил ни слова. В конце концов я принялся его утешать. Он молча посмотрел на меня, ведя джип с невозмутимостью борца, который только что проиграл бой.
— Помолчи, Музафар-и Субхдам. Хватит болтать, — сказал он. — Больше ни слова.
На следующую ночь я начал делать записи. Приходилось продумывать каждую фразу, каждое слово. Я ровно ничего не знал про Сарьяса Второго. До сих пор помню почти все, что записал на первой кассете. Примерно следующее: «Я — Музафар-и Субхдам, человек, вернувшийся из пустыни. Я либо твой отец, либо нет. Неважно, что ты про меня думаешь, я все равно считаю тебя своим сыном. Мне был двадцать один год, когда меня арестовали и я тебя покинул. И вот после двадцати одного года в море песков я вернулся и начал тебя искать. Обошел всю страну. Но ты как сновидение. Ты существуешь? Хочешь меня увидеть или нет? Да, мой Сарьяс, Сарьяс-и Субхдам, я после стольких лет вернулся из мира мертвых и выяснил, что ты заточен в мрачной крепости, куда никому нет ходу».
Так я записал свою историю для Сарьяса Второго на кассету, на новеньком магнитофоне, специально купленном Икрам-и Кевом. С того дня мир мой переменился, ведь теперь мы с Сарьясом вели беседы про жизнь и про этот мир. Отец и сын, которые ни разу в жизни не встречались, но вели долгий разговор на пленке.
Завтра ночью я помолчу, мы послушаем отрывки из записанного Сарьясом. Вот эти кассеты, смотрите. Я всегда ношу их с собой. Когда пленки говорят, я замолкаю и превращаюсь в слушателя, как вот вы сейчас.
Я, однако, припозднился. Давайте-ка все встанем, посмотрим на море и споем про себя, про тех, кто затерялся среди волн. Вставайте, будем петь песни тех, к кому безжалостны и земля, и море.
16
Меня зовут Сарьяс-и Субхдам. Не знаю, к кому попадет эта запись и кто ее станет слушать, но я именно Сарьяс-и Субхдам. Вы называете меня Сарьясом Вторым и переживаете, что мне это не понравится. Зря. Вы не знали Маршала, Профессора темных ночей так, как его знал я. Он навсегда останется Сарьясом Первым. Я недостоин этого имени. Даже сейчас, когда про это думаю, хочется плакать.
И здесь, в заточении, я постоянно их вспоминаю: Сарьяс-и Субхдама, Мухаммад-и Дилшуша и Надим-и Шазада. Послушайте: если вы действительно самый близкий мне человек, обязательно отыщите Надима. Он вам все расскажет — до последней подробности.
С чего начать? Я, как любой ребенок, не помню раннего детства, и мне кажется, что здесь, во тьме, я забываю все больше. Узники, которые пробыли здесь дольше моего, говорят, что если мы теперь взглянем на дневной свет, то ослепнем. Я в это не верю, знаю одно: темнота лишает сил. Я уже несколько месяцев чувствую телесную слабость.
Если в ближайшие несколько месяцев не будет достигнут мир, нас, скорее всего, убьют. Смерти я не боюсь, боюсь, что, когда она придет, я все забуду. Музафар-и Субхдам… не обижайтесь, что я вот так называю вас по имени. Ваш голос мне чем-то напоминает Сарьяс-и Субхдама и Мухаммад-и Дилшуша. Здорово, что вы побывали на могиле Сарьяса Старшего. Как я горевал, когда он умер! Предал меня. Говорю же, Надим-и Шазада все знает, он вам лучше сумеет рассказать.
Обидно, что мы с вами никогда не увидимся.
Хотелось бы мне вам про них поведать. Я стыжусь своего прошлого. Когда они ушли, для меня все переменилось; я тот день никогда не забуду. Я плакал, когда умер Мухаммад-и Дилшуша. Все повторял: «Ну какое же дерьмо. Одно сплошное дерьмо». Маршал положил мне руки на плечи, чтобы меня утешить. Он очень горевал, но не плакал. Новости мы услышали утром. Как раз завтракали, тут явился Шариф-и Папула [46] и заявил:
— Все кончено. Умер Мухаммад-и Дилшуша, а его стеклянный дом обратился в пыль.
Я держал чайник. Уронил его, услышав эти слова.
А Сарьяс улыбнулся и сказал:
— Ты врешь. Я тебе не верю. Ты врун, каких не бывало.
Шариф носил на шее маленький золотой Коран на цепочке. Он снял его, положил на него руку и сказал:
— Я не вру. Мухаммад-и Дилшуша умер прошлой ночью.
Профессор темных ночей отказывался верить, пока собственными глазами не увидел тело Мухаммада. Я плакал как безумный. Еще ничья смерть не причиняла мне такого горя. Я с самого детства творил страшные вещи, совершал ужасные преступления — и как бандит, и как боец, — но никогда еще никого так не оплакивал. Они меня называли в шутку Грязным Сарьясом или Профессором темных сердец. В этой невинной компании я единственный проливал чужую кровь, но в тот день убедился, что и во мне есть какой-никакой свет и сострадание.
Не удивляйтесь, что я говорю так откровенно. Ваш голос напоминает мне про них. Мы дали обет никогда не лгать друг другу. Мы скрепили клятву своими подписями под одним дальним деревом, которое стало свидетелем самого прекрасного события в моей жизни, под деревом нашей дружбы, нашего одиночества, взаимной честности. Мы назвали его последним гранатовым деревом мира, но Надим-и Шазада сказал, что это зрячее дерево. Маршал называл его деревом всех отверженных мира, а Мухаммад-и Дилшуша считал его деревом вдохновения, нашей близости к небу. Мухаммад считал, что есть в мире места, откуда видно особенно отчетливо, и последнее гранатовое дерево — одно из таких мест.
Оно было деревом нашей надежды. Мы мечтали, что настанет день, когда нам больше не придется работать, мы построим рядом с деревом, что растет на границе между небом и землей, дом и там будем жить, наслаждаясь жизнью и дружбой. Простите. Это не я сказал. Мухаммад-и Дилшуша. Это он любил рассуждать про «границу между небом и землей, между человеком и Богом, между реальностью и вымыслом».
Оказавшись там, мы отрывались от своей обычной жизни — фантазировали, обсуждали будущее или пытались разгадать загадки своего существования. Именно под последним гранатовым деревом мы поклялись никогда не лгать друг другу. Именно там я пересказал, один за другим, все свои дурные поступки и попросил дерево меня простить. Я с юных лет был убийцей, но тогда мне очень хотелось очиститься. Стать одним из них.
Я — увечная сторона Сарьяса, та сторона, что не в силах сохранить чистоту во время войн. В то утро, когда Шариф-и Папула сообщил, что Мухаммад-и Дилшуша умер от любви, я сразу ему поверил. Я твердо знал, что люди вроде Мухаммад-и Дилшуша не могут умереть ни от чего другого. Выронив чайник, я принялся лихорадочно искать ключ от своей комнаты, крича Маршалу: