Юрий Нагибин - Рассказы
И Четунов понял, наконец, что открытие этих археологов подтверждает какую-то гипотезу его отца, который любил совать свой нос в чужие владения. Тогда он стал мучительно соображать, в какой мере это может облегчить его положение, и тут начальник заговорил о нем, о его сегодняшней экспедиции — и говорил что-то хорошее, доброе, потому что оба археолога казались очень довольными. Молодой, улыбаясь Четунову, радостно краснел, а старший прогрохотал: «На то он и Четунов, черт побери!» Стало ясно, что открытие археологов не имеет никакого отношения ко второй впадине, все это произошло в совершенно ином месте, и все муки его, Четунова, были напрасны. Ему стало так обидно, что он едва не заплакал, а начальник вновь и вновь похлопывал, затем гладил его по плечу и советовал отдохнуть.
А затем все исчезло; Четунов стоял одни посреди густой ночи, и постуденевший ветер, словно мокрой тряпкой, охлестывал его потное лицо.
«Какой же я дурак, — стиснув пальцы, думал Четунов. — Вообразить, что надгробья могут находиться внутри карстовой воронки! Такая нелепость не придет в голову даже малолетнему школьнику.
Нет, надо взять себя в руки, иначе черт знает до чего дойдешь. Завтра я начну новую жизнь…»
И он так ясно представил себе эту новую жизнь, что ему нестерпимо захотелось, чтобы скорей пришел завтрашний день. Он уже видел себя иным: прямым, честным в каждом слове, в каждом душевном движении, решительным, не ведающим ни страха, ни колебаний, этаким отличнейшим человечиной…
Толкнув парусиновую дверцу своей палатки, Четунов вошел внутрь. Горел ночник. Постель Стручкова была пуста — верно, он, по обыкновению, пропадал на буровых, а Морягин спал, уткнувшись лицом в подушку и тяжело сопя. На столике, под стеклянным колпаком, в той страшной духоте, какую он и сам сегодня познал, подыхала ящерица. «Почему я не освободил ее утром? Слабость, нерешительность, вот с мелочей все и начинается!» Четунов посмотрел на рыхлую, смятую подушкой щеку Морягина, шагнул к столику и резким движением скинул банку. Упав на ребро, банка тренькнула, но не разбилась. Морягин чмокнул губами, как будто поцеловал подушку, и продолжал спать. Ящерица оставалась неподвижной. Свет ночника играл на ее глянцевитой, будто отлакированной коже, холодно и бледно отражался в мертвых бусинах глаз.
Четунов шатнулся, как от удара в грудь, упал плашмя на свою кровать и заплакал.
Скалистый порог
На восьмой день мы одолели перевал и оказались в долине, где раскинул юрты кочевой стан овцеводческой фермы.
Моими спутниками были геологи Борисенков и Хвощ. Борисенков, тучный и громогласный, всю дорогу либо восхищался «этакой красотищей», либо бранился на чем свет стоит, что его, старого аппаратчика, погнали в горы. Сухопарый, жилистый Хвощ лишь рассеянно улыбался в ответ на восторги и сетования своего товарища. Матерый поисковик, он был равно привычен и к красотам и к тяготам горного пути.
В долине, поросшей желтой люцерной и седоватой, жесткой, как щетина, травой, на высоте двух с половиной тысяч метров мы впервые услышали о Кате Свиридовой.
После ужина мы сидели на кошмах возле юрты заведующего фермой, старого почтенного таджика, курили и неторопливо беседовали.
— Это что же — дикорастущая люцерна? — спросил Борисенков, глядя на освещенной закатным солнцем пастбище.
— Нет, это Катюшина люцерна, — ответил молодой чабан по имени Карим. Под лисьей шапкой пряталось маленькое смуглое лицо с тонкими, как будто нарисованными тушью усиками и нежным персиковым румянцем на твердых, как камни, скулах.
— Катюшина люцерна? — повторил Борисенков. — Странное название!
— Почему странное? Катюша — это биостанция.
— Звучно, но непонятно! Там, что же, других людей нет?
— Постой, Карим, дай лучше я скажу товарищам, — вмешался заведующий фермой, приметив нетерпеливый жест Борисенкова. И он в нескольких словах поведал нам историю молодого биолога Кати Свиридовой.
Около двух лет назад высоко в горах, над долиной, поставили небольшую биостанцию. Поначалу там было трое научных сотрудников: пожилая супружеская чета Родионовых и двадцатидвухлетняя Катя Свиридова, незадолго перед тем окончившая институт. Прошлой зимой снежный обвал на несколько месяцев отрезал станцию от Большой земли. Не выдержав лишений, Родионова тяжело заболела. Когда весна согнала снега, Родионов увез со станции больную жену. На их место пришли двое — мужчина и женщина; имена не сохранились в памяти рассказчика. Разреженная атмосфера высокогорья оказалась не по силам женщине, у нее начались головокружения, и ее отозвали. Мужчина был крепок телом, но слаб духом. Он попросту бежал со станции, скрылся невесть куда. Катя осталась одна со своими яблоньками, опытным участком, лабораторией, с ветром-афганцем и ночными заморозками.
Мы еще поговорили и разошлись спать. Я лег на воздухе, завернувшись в овечьи шкуры. Я уже засыпал, когда кто-то тронул меня за плечо.
— Не спишь, друг? — услышал я над своим ухом голос Карима. — Я хочу тебе слово сказать. Вы на рудник путь держите, да?
— Предположим…
— Тогда вам через Скалистый порог идти, другого пути нет.
— Ну и что же?
Я тщетно ждал ответа. Карим замолчал и молчал так долго, что у меня вновь начали слипаться глаза.
— Я был на Скалистом пороге!. — с каким-то странным восторгом произнес вдруг Карим. — Первый раз был — мы строили станцию, и еще один раз был — весной. Наши опять пойдут туда осенью, а я не пойду. Нет, не пойду! — повторил он, словно удивляясь твердости своего решения.
— Что так?
Карим не ответил. Он отстранился в темноту, и, когда вновь оказался рядом со мной, в руке у него было письмо.
— Ты передашь Кате, да? Это не мое письмо, это снизу письмо. Катя очень его ждала.
— Передам, будь покоен.
Я протянул руку за письмом, но Карим не торопился мне его вручить.
— Дорога опасная, друг, а письма редко сюда приходят. Будь осторожен, как слеза на реснице.
Я заверил Карима, что приложу все усилия к тому, чтобы уцелеть и доставить Кате письмо.
— А обо мне ты ей ничего не говори, да?..
Светлые белки Каримовых глаз висели надо мной, словно два белых печальных цветка.
«Плохо твое дело, парень», — подумал я, пряча письмо в нагрудный карман куртки.
2Желто-зеленая долина вскоре скрылась из виду. Дорога, все время круто забиравшая вверх, перешла в дорожку, а дорожка — в прерывистую, едва различимую каменистую тропку, повисшую над глубоким ущельем, изрезанным клыками скал. Далеко внизу ревела река, захлебываясь собственной пеной. Порой вровень с нами над ущельем проплывало тощее разорванное облачко. Задевая об острые отроги, облачко лохматилось все больше и, достигнув нависшей над ущельем исполинской скалы, таяло, умирало на ее каменистой груди.