Виктор Пелевин - Колдун Игнат и люди (сборник)
Практические техники, ведущие к «утрупнению», разнообразны. Еще в первой книге предложен «Разговор о Пушкине». (Утверждают, что в последние годы жизни Антонов открывал рот только для того, чтобы сделать очередное заявление о величии Пушкина; антоновцы комментируют это в том смысле, что мастер работал одновременно над двумя мардонгами – укреплял пушкинский и достраивал свой.) Эта практика среди антоновцев сейчас строго формализована: «Разговор о Пушкине» начинается с вводного утверждения о том, что поэт не знал периода ученичества, и кончается распеванием мантры «Пушкин пушкински велик» – регламентированы не только все произносимые слова, но и интонации. Можно допустить, что при жизни Антонова (антоновец бы поправил, сказав – при первосмертии) существовали отклонения от канона и в современной форме он сложился позднее.
Другой техникой «утрупнения» является изучение древнерусской культуры – разумеется, не ее самой, а ее мардонга. На этом пути Антонов высказал интересную мысль, благодаря которой к движению примкнула масса славянофилов. Антонов заявил, что найденный археологами под Киевом горшок VIII века является первым в истории мардонгом, а находящаяся в нем малая берцовая кость принадлежала девочке по имени Горухша – это слово написано на горшке. После такого патриотического высказывания антоновцы получили государственную дотацию и их движение заметно укрепилось.
Кроме этих методик, Антонов рекомендует изучение какого-нибудь мертвого языка, например, санскрита, а также лежание в гробу.
С момента возникновения секты быт ее членов был подвергнут тщательной ритуализации. Рассказывают, например, что Антонов не терпел, когда при нем огурцы вынимали из банки пальцами – по его мнению, мертвость овощей осквернялась живым прикосновением. Работа «Ежедневное чудо», где, может быть, рассмотрены эти вопросы, не сохранилась.
Книга «Майдан» (1998), при стилистическом единстве с остальными сочинениями, сдержанней и задумчивей и чем-то напоминает суры мединского периода. В ней нет новых идей, но углублены и развиты ранее высказанные – например, появляется мысль о множественности внутренних трупов, которые как бы вложены один в другой, наподобие матрешек (по Антонову – древнерусский символ мардонга), причем каждый последующий труп созерцает предыдущий и испытывает по нему ностальгию; первичный внутренний труп тоскует по окончательному, то есть по актуализированному мертвецу – круг замыкается.
В этой книге Антонов отрекается от тех своих последователей, которые идут на самоубийство, – он презрительно называет их «недоносками». (В системе Антонова убийство рассматривается как кесарево сечение, а самоубийство – как преждевременные роды. Смерть в юности уподобляется аборту.)
В 1999 году Антонов достигает актуализации. Его мардонг устанавливают на тридцать девятом километре Можайского шоссе, прямо у дороги.
Он и сейчас на этом месте, и в любое время там можно встретить антоновцев – это хмурые молодые люди в темных плащах, крашенные под блондинов, с перетянутыми резинками – чтобы трупно синели кисти – запястьями. У мардонга читают стихи – обычно Сологуба или Блока, отобранные по антоновскому принципу «максимума шипящих». Иногда читают стихи самого Антонова:
...а когда догорит свеча
и во тьме отзвучат часы,
мертвецы ощутят печаль,
на полу уснут мертвецы...
С шоссе открывается удивительный вид.
Жизнь и приключения сарая номер XII
Вначале было слово, и даже, наверное, не одно – но он ничего об этом не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие свежей смолой доски, которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце, находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее – представляя все это, он замечал, что скорей домысливает картину, чем видит ее. Слабое чувство себя появилось позже – когда внутри уже стояли велосипеды, а всю правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля досок, но именно эти времена оставили в нем самый чистый и запомнившийся отпечаток: вокруг лежал необъяснимый мир, а он, казалось, в своем движении по нему остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
Место, правда, было не из лучших – задворки пятиэтажки, возле огородов и помойки, – но стоило ли расстраиваться? Ведь не всю жизнь он здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить, что именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, – но прелесть самого начала жизни заключается как раз в отсутствии таких размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую депрессию, если ветер дул со стороны помойки, депрессия проходила, как только ветер менялся, не оставляя на его неоформившейся душе никаких следов.
Однажды к нему приблизился голый по пояс мужчина в красных тренировочных штанах, в руках он держал кисть и здоровенную жестянку краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать, отличался от всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и полкам. Остановясь у стены, он обмакнул кисть в жестянку и провел по доскам ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое время восходивший, по некоторым сведениям, кругами к небу, это стало первой реальной вехой в его памяти – до нее на всем лежал налет потусторонности и счастья.
В ночь после окраски, получив черную римскую цифру – имя (на соседних сараях стояли обычные цифры), – он просыхал, подставив луне покрытую толем крышу.
«Где я, – думал он, – кто я?»
Сверху было темное небо, потом – он, а внизу стояли новенькие велосипеды, на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их рулях блестели загадочней звезд. Сверху на стене висел пластмассовый обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как символ вечной загадки мироздания, представленной – это было так чудесно – и в его душе. На полках с правой стороны лежала всякая ерунда, придававшая разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На нитке, протянутой от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком, чего с сараями просто не бывает, – тем не менее они именно напоминали, и ему иногда мерещилось, что когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей мере, гаражом.
Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало, – то есть он сам – складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей машин для преодоления пространства, пахших резиной и сталью, из мистической интроспекции замкнутого на себе обруча, из писка душ разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В каждом из этих существований было бесконечно много оттенков, но все-таки любому соответствовало что-то главное для него – какое-то решающее чувство, и все они, сливаясь, образовывали новое единство, огороженное в пространстве свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем, это и был он, Номер XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась полностью равноправная луна... С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.