Захар Прилепин - Дорога в декабре
— Вчера было некогда… — говорит Семеныч за столом. — Сначала… — тут он смотрит на Федю Старичкова, который так и не уехал, — никуда не поедешь, — обрывает Семеныч начатое предложение, потому что и так все поняли, что речь шла о происшествии с гранатой, — будешь тут искупать, — жестко заканчивает он, и у меня сразу появляются неприятные предчувствия. — Потом вот ребятки ушли… за добычей, — Семеныч смотрит на Шею, на Хасана, мне хочется, чтобы Семеныч посмотрел и на меня, и он останавливается взглядом на мне и даже кивает, вот, мол, и Шея, и Хасан, и Кизяков, и Астахов, и Егор — эти ребятки ходили за добычей. — Знатного волка поймали, — продолжает Семеныч. — От лица комсостава вам… — Здесь Семеныч снова обрывает начатое, но мы и так понимаем, что нам от усатого лица комсостава благодарность. — Вчера было недосуг, — говорит Семеныч, — а сегодня надо помянуть пацана, десантничка. Смерть к нам заглянула. Мы должны помнить о ней.
Первую пьем за наше здоровье. Вторую — за тех, кто нас ждет. Третью — молча и не чокаясь.
«Давай, браток… Пусть пухом…»
После третьей глаза заблестели и даже от души отлегло — все-таки нехорошо, когда душа человеческая не помянута. Но особенно развеселиться нам Семеныч не дал.
— Так, ребятки, — сказал он, — томиться я один не хочу, скрывать от вас ничего не желаю. Завтра мы выезжаем за город, будем брать селение Пионерское. Или Комсомольское… Без разницы какое… Главное вот что… В селе, согласно данным разведки, находится группа боевиков… И будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется хотя бы раненым.
Так все и онемели. Ну, Семеныч, мать твою, видно, ты немало выпил…
— Всем привести себя в порядок, — продолжает Семеныч. — Больные есть?
Я смотрю на пацанов. Многие сидят, чуть прикрыв глаза, будто смотрят внутрь себя, перебирая, как на базаре, органы: так, печенка… нет, печенка не болит; селезенка… и селезенка работает; желчный пузырь… в порядке; сердечко… сердечко что-то пошаливает… да и в желудке неспокойно… Но в общем здоровья хоть отбавляй, будь оно неладно.
— Больных нет, — заключает Семеныч. — Командиры взводов могут по своему усмотрению изменить график заступления дневальных или заменить кого-то из дежурящих на крыше, на тот случай, если больные все-таки обнаружатся. Вопросы есть?
— Мы что, одни будем штурмовать? — спрашивает Хасан.
— Нет, скорей всего, не одни. Точно ничего не знаю. Не докладываются генералы. Все поймем на месте.
Пацаны еще вяло пожевали. Что делать теперь? Курить, конечно.
— Вот так ни хера себе, — говорит Хасан. — Одно дело — мы одни побежим деревню брать, а другое…
— А другое дело — туда сначала стопудовую бомбу кинут, — заканчивает его мысль Плохиш.
Хасан не отвечает. Все молчат.
— Ну дела… — наконец произносит кто-то.
Бычкуем по очереди сигареты в умывальнике, лениво бредем по ступеням в «почивальню».
«Ну что, сейчас начнешь думать, как тебе жить хочется? — ерничаю я сам над собой, пытаясь отогнать тоску. — Ну и что? — отвечаю сам себе. — Хочется. Очень хочется».
«Все, что было до сегодняшнего дня, — такая ерунда, — думаю я. — Ну зачистки, подумаешь… А завтра кого-нибудь убьют наверняка. Мама родная, может, меня не станет? Чего я делать-то буду?»
Бодрясь, доели ужин, допили початое и пошли спать. Анвар Амалиев повертелся на кровати, поохал и, вижу, к доктору пошел; сейчас скажет, что ему таблетки нужны «от сердца». Получил таблетки, пьет, стуча зубами о стакан.
Переворачиваюсь на бок, прижимаясь лбом к стене. Как же мне тошно… «Завтра бой». Где-то я слышал эти слова. Ничего в них особенного никогда не находил. А каким они смыслом наполнены неиссякаемым… Сколько сотен лет лежали так мужеские особи на боку, слушая тяжелое уханье собственного сердца, помня о том, что завтра бой, и в этих словах заключались все детские, беспорядочные, смешные воспоминания, старые хвостатые игрушки с висящими на длинных нитях, оторванными в забавах конечностями, майские утра, лай собаки, родительские руки, блаженство дышать, думать… Даша… — и все это как бульдозером заваливает и задавливает то, что завтра.
«Может быть, не спать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее — на сколько там? — на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, — еще несколько, и пока говорил “еще несколько” — еще… Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из “почивальни”, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь… На улицу выйти и направиться к воротам… А там все, допустим, спят. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя кличут с крыши, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста… Прячась в подъездах, таясь в кустах, подрагивая всем телом, кому я нужен — один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу дальше, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают… Так до самой границы и добегу… А в Дагестане сяду в поезд и буду ехать, пока меня контролеры не выловят. Тогда сяду на следующий поезд. А потом еще… И приеду в деревню деда Сергея, сниму там избушку какую-нибудь, заведу собаку… Устроюсь сторожем в… чего там осталось-то — колхоз или совхоз?.. ни того ни другого вроде уже не осталось… устроюсь сторожить чего-нибудь… пугалом устроюсь на огород… буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив… в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся… Приедет комиссия: “Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?” Надвину шляпу на глаза — никто не узнает… Да никто и не приедет… Так и буду всю жизнь стоять на огороде… Счастье-то какое — дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал — что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело… Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню… Не узнает меня сначала. “Что это за пугало?” А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой… Разнюнился… Занюнился… Вынюнился…»
Что поделаешь с ним, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа. Нервоз, накопленный в невыспавшихся головах бойцов, мог бы привести к тому, что Плохиша наконец изуродовали б, принеся в жертву богам войны, но тот, прокричавшись, сказал:
— Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч?
Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его — розовая и отоспавшаяся.
— Решился, — продолжает Плохиш. — Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! — Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. — Слышишь меня? На тебе поедем, — здесь Плохиш обрывает себя. — Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, — Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Анвара с обмотанной полотенцем головой.