Алексей Иванов - Географ глобус пропил
Покурил на крылечке — полегчало. Тут звонок на перемену. Я возвращаюсь к своей двери — зондеркоманда колотится, вопит. Я спрашиваю: убрали? Оттуда: сам убирай, географ, козел вонючий! Добро, говорю, сидите. Пошел на их следующий урок, объяснил все училке в пристойных выражениях. Она и рада от зондеркоманды отделаться, тем более за мой счет.
Целый урок бродил вокруг школы, на перемене вернулся. Как настроение? — через дверь спрашиваю. Убрали, говорят. Но я не лыком шит. Разойдись от двери, приказываю, я в замочную скважину посмотрю. Не расходятся. Значит, врут. Ладно, хорьки, говорю, пошел второй тайм. Они орут: дверь выбьем, окна высадим, выпрыгнем!.. Валяйте, соглашаюсь, и пошел со следующей училкой договариваться.
Осада продолжается. Этот урок у них последний по расписанию. На перемене традиционно стою у двери. Зондеркоманда орет, стучит, уже паника начинается: мне ключи отдать надо! Меня ждут! В туалет хочу! Ну, думаю, дело сдвинулось с мертвой точки. Пока не уберете, говорю, будете сидеть хоть до вечера, хоть до утра, хоть до второго пришествия.
На уроке от двери не отхожу, подслушиваю. В кабинете до меня уже никому дела нет, там гражданская война. Орут: это ты притащил, ты и убирай! — это ты придумал! — это ты подговаривал! — сволочи вы все! — и кто-то уже рыдает. Но звонка я дождался.
Со звонком спрашиваю: убрали? Убрали, кричат. Разойдись от двери, — говорю, — я смотреть буду! Заглянул в скважину — и правда, перед доской чисто. Отомкнул я замок, они лавиной хлынули. Умчались. Зашел я в кабинет — мамочки!.. Все окна раскрыты, накурено, парты повалены, пол замусорен, мой стол и стул обхарканы, доска матюками про меня исписана. А самое-то главное, что дерьмо собачье попросту шваброй мне под стол свезли, и все! Так ничего я и не добился. Урок сорвал, учителям напакостил, себе обеспечил разборку с Угрозой, да еще и все драить пришлось самому... Вот таков мой обычный трудовой день.
Служкин умолк. Оживление его угасло. Он сидел усталый, подавленный. Будкин достал сигареты и протянул ему. Служкин закурил.
— Может, побить твоего Термометра? — предложил Будкин.
— Я по женщинам и детям не стреляю.
— Ты не добрый, Витус, — сказал Будкин, — а добренький. Поэтому у тебя в жизни все наперекосяк. И девки поэтому обламывают.
— Да хрен с девками... — Служкин махнул рукой.
— А я не девок, а больше Надю имею в виду.
— А что, заметно? — грустно спросил Служкин.
— Еще как. Видно, что она тебя не любит.
— Ну да, — покорно согласился Служкин. — А также не уважает. Уважение заработать надо, а у нас с ней расхождение в жизненных ценностях. Вот такая белиберда, блин.
— Ты-то сам как к Наде относишься?
— А как можно долго жить с человеком и не любить его?
— Интересно, как она с тобой спит...
— Никак. Может, потому она и зверствует. Хоть бы любовника себе завела, дура...
— Да-а... — закряхтел Будкин. — И чего делать будешь?
— А ничего, — пожал плечами Служкин. — Не хочу провоцировать ее, не хочу ограничивать. Пусть сама решит, чего ей надо. Я заранее со всем согласен, если, конечно, это не ерунда. Жизнь-то ее.
— Ой, Витус, не доведет это тебя до добра...
— Сам знаю. В конце концов я во всем и окажусь виноватым. Такая уж у меня позиция: на меня все свалить легко. Однако по-другому жить не собираюсь. Я правильно поступаю, вот.
— Может, и правильно, — подумав, кивнул Будкин, — вот только, Витус, странно у тебя получается. Поступаешь ты правильно, а выходит — дрянь.
— Судьба, — мрачно хмыкнул Служкин.
Глава 27
СТАНЦИЯ ВАЛЁЖНАЯ
— Эй, парень, станция-то ваша...
Служкина тормошил дед, занимавший скамейку напротив. Служкин расклеил глаза, стремительно вскочил в спальнике на колени и выглянул в верхнюю половину окна — нижняя толсто заросла дремучими ледяными папоротниками. Мимо электрички по косогору увалисто тянулись серые, кособокие домики Валёжной.
— Атас, отцы!.. — заорал Служкин. — Валёжную проспали!..
Отцы в спальниках полетели со скамеек на пол.
Пустой вагон был полон белого, известкового света. Электричка завыла, притормаживая, и под полом вагона инфарктно заколотилось ее металлическое сердце. Динамики лаконично квакнули: «Валёжная!»
Заспанные, со съехавшими набок шапочками, в расстегнутых куртках и задравшихся свитерах, отцы лихорадочно заметались по вагону, сгребая в ком свои спальные мешки, шмотки, раскрытые рюкзаки.
Служкин взгромоздился на скамейку и крикнул:
— Выбрасывайте все как есть! Потом соберем!..
Электричка встала. В тамбуре зашипели разъезжающиеся двери. Запинаясь друг о друга, налетая на скамейки, теряя шмотки и размахивая незавязанными шнурками лыжных ботинок, отцы ордой кинулись к тамбуру. Из раскрытых дверей электрички рюкзаки и спальники полетели прямо в сугроб на перроне.
— Тютин — держи двери! Деменев — на стоп-кран! Овечкин, Чебыкин — за лыжами! Бармин, проверь вагон! — командовал Служкин.
— Не успеем, Виктор Сергеевич! Не успеем же! — стонал Тютин.
Овечкин и Чебыкин схватили по охапке лыж и палок, с грохотом поволокли их в тамбур. Бармин, как пловец, нырнул под скамейки за потерянными варежками. Служкин жадно пожирал глазами вагон — не осталось ли чего?
— Уходим! — крикнул он, как партизан, подорвавший мост.
Они горохом высыпались из тамбура в сугроб. Двери зашипели и съехались. Электричка голодно икнула, дернулась и покатилась. Рельсы задрожали, а вдоль вращающихся колес поднялась искристая пыль, слоями снимающаяся со снега.
Ускоряясь, мелькая окнами, электричка с воем и грохотом проструилась мимо. И, улетев, она, как застежка-молния, вдруг распахнула перед глазами огромную, мягкую полость окоема. Вниз от путей текли покатые холмы, заросшие сизым лесом. Далеко-далеко они превращались в серые волны, плавно смыкающиеся с неровно провисшей плоскостью седовато-голубого облачного поля над головой.
Они стояли на пустом перроне среди разбросанных вещей. Эти вещи среди снега чем-то напоминали последнюю стоянку полярного капитана Русанова. Служкин закурил и выпустил белый плюмаж дыма.
— Вот и приехали, — сказал он. — С добрым утром, товарищи.
Неторопливо собравшись, они пошагали от станции в гору по улице поселка, по глубоким отпечаткам тракторных гусениц.
Здесь, оказывается, давно была глубокая и глухая зима. Дома по ноздри погрузились в снег, нахлобучили на глаза белые папахи и хмуро провожали отцов темными отблесками окон. Над трубами мельтешил горячий воздух — дыхание еще не остывших за ночь печей. Каждая штакетина длинных заборов была заботливо одета в рукавичку. По обочине тянулись бесконечные поленницы, чем-то похожие на деревянные календари.