Сергей Рафальский - Сборник произведений
Вышел распаренный, разомлевший, покрасневший и сказал, довольно звонко хлопнув в ладоши и потирая руки: «Освежился на большой палец! Здорово помылся! Конечно, у нас в Советском Союзе ванны обычно куда лучше, но и эта за себя постоит!»
При этом он метнул в Ивана Матвеевича взглядом странным. За ужином было выпито довольно много, но все обошлось более чем благополучно, так как оказалось, что гость и хозяин в гражданскую войну часто находились друг против друга. И боевые воспоминания затянулись до полуночи.
К последнему метро Иван Матвеевич вышел проводить своего гостя. В противном мелком дождике оба подняли воротники пальто и довольно долго шли молча.
— Так ты хочешь возвращаться на Родину? — спросил вдруг лейтенант непохожим голосом.
Иван Матвеевич поморщился: по гусарской природе он не любил амикошонства и, чтоб поставить гостя на место, не поворачивая головы, ответил, упирая на «Вы» — я уже имел честь Вам докладывать, что собираюсь взять паспорт и уехать — по возможности с первой группой.
— Чего ж тебе здесь не хватает, хлюст белогвардейский? Корабля с мачтами?
Как будто натолкнувшись на фонарный столб, Иван Матвеевич отшатнулся, остановился, повернулся и ударился о побелевшие от бешеной ненависти глаза своего гостя.
— Куда тебя несет, сволочь пухлая! — шипел тот, наступая на Ивана Матвеевича, как кобра на колибри. — На Родину? А ты знаешь, хрен маринованный, где твоя Родина? Под землей твоя Родина! Все там — и твои офицера, и мои командиры, и твои крестьяне, и мои колхозники — все! Вот какая у нас ванна в Советском Союзе — из чистой крови! А если ты вернешься, гнида белая, я сам на тебя, как на шпиона, донесу!
И вдруг — странно икнув — стремглав бросился в метро.
Иван Матвеевич остался стоять, прислонившись к стенке, и колени его било мелкой дрожью, как в тот приснопамятный день под Святым Крестом, когда рядом разорвавшийся снаряд снес его с седла наповал убитой лошади, и кое-как выпутавшись из стремян, он, наконец, с трудом поднялся на ноги. Он никому ни звуком не заикнулся о происшествии этой ночи, но, как воздух из шины наехавшего на случайный гвоздь велосипеда, возвращенческий пафос из него начисто вышел.
Лидия Васильевна в конце концов заметила, что ее молитва услышана и служила благодарственные молебны у иконы своего любимого святого — Серафима Саровского за то, что тот упросил Бога снять с мозгов Ивана Матвеевича красный дурман.
Но каждая палка бывает о двух концах: если чересчур решительно лечат ревматизм — рискуют подорвать сердце или печень… Так вышло и у Лидии Васильевны… Когда советские гости уехали — Иван Матвеевич оказался перёд пустотой, которую, оставаясь в семье, заполнить не умел.
Возвращаться к веселым довоенным безумствам было невозможно: друзья то посолиднели, то впали в инвалидность, выросла дочь, остепенилась и ударилась в благочестие жена.
И Секирин отбился от дома… Иногда появлялся только ночевать, иногда не появлялся совсем. Бывшая всю жизнь ему отменной подругой — Лидия Васильевна и этот новый крест свой понесла с трогательной простотой и благородством и даже как будто никак не изменилась в отношениях с мужем и посторонними, только ее красивые и — как полагается украинским — слегка печальные глаза загрустили еще больше. От ранней седины она засияла таким закатным, аристократическим, версальским очарованием, что остаточные селадоны из старых друзей, сломя голову, бросились на штурм ее добродетели, но были отбиты с превеликим уроном.
Иван Матвеевич знал обо всем этом. «Моя жена — ангел, — сказал он кому-то в минуту откровения, — но что поделаешь, если мне в раю скучно».
Не принимая утешения от человеков, Лидия Васильевна нашла его в Боге. Вопреки всеобщему дамскому поветрию, духовником своим она избрала не великолепного отца Аполлодора, который, состоя в свое время в пехоте, говорил, грассируя совершенно по-гвардейски, и в разговоре с духовными дочерьми неизменно применял возложение рук, отечески похлопывая собеседниц по их прелестным пальчикам, плечикам и коленкам (что было ближе). И так пачками обращал к Богу преимущественно красивых женщин, справедливо рассудив, что уродки уже ipso facto от греха отстранены и направлены к спасению. Несколько раз убрав колени из-под его благословляющих рук, Лидия Васильевна в конце концов предпочла ему батюшку менее увлеченного своим апостолатом. Никакими особыми достоинствами он не отличался и благочестием не избыточествовал, но именно его невыразительность и устраивала Лидию Васильевну — священник и все тут. С ним, по крайней мере, грехов не прибавишь…
Когда Александр Петрович позвонил у безмолвной теперь двери Ивана Матвеевича, ему открыла Буба и с приветливой французской улыбкой номер первый сказала:
— Bonsoir Monsieur Александр Петрович! Идите, пожалуйста.
И на вопрос, дома ли Иван Матвеевич, ответила с улыбкой номер второй — более интимной и чуть-чуть лукавой:
— Нет, папа не дома. Но он обещался сегодня бывать к ужину. Вы можете поджидать…
Глядя на ее красивые и совершенно — как безоблачное небо — пустые глаза, Александр Петрович подумал, что, пожалуй, правы сплетники, уверяющие, будто она с хладнокровием, ловкостью и расчетливостью, в таком возрасте почти невероятными, обирает «в сухую» сверстника и товарища Ивана Матвеевича по корпусу, разбогатевшего во время войны малярного подрядчика Марлевского. В столовой — не слишком эффектная в туалете собственной конструкции — Лидия Васильевна вела разговор о нуждах сестричества святой равноапостольной княгини Ольги со своим батюшкой, веселым старичком, одетым относительно опрятно, без того налета «на Дне» Горького, который почему-то свойствен костюму большинства русских священников за границей.
Рядом с отцом Димитрием сидел член приходского совета. Это был, по эмигрантским понятиям, еще совсем молодой мужчина, рыжебородый, плотный, в сером костюме с очень настойчивым — по цвету и рисунку — галстуком из искусственного шелка. В лице его было что-то такое, чего обычно не замечается у людей, не имевших счастья проживать под мудрой властью марксистских благодетелей: какая-то противоестественная помесь притаившегося под кустом зайца с готовящейся к прыжку из-за того же куска рысью.
Представившись обществу и включившись в беседу, Александр Петрович все время — по возможности незаметно — разглядывал рыжего и пытался вспомнить, где он его видел — и в этом не успел никак. Однако тревожное ощущение какого-то неблагополучия оставалось, и память продолжала лихорадочно перебирать свои картотеки.
Когда Буба в хозяйственном передничке, пикантная, как опереточная субретка, стала накрывать на стол — Александр Петрович, взглянув на часы, сообразил, что Иван Матвеевич и на этот раз надул — уже своих домашних — и что лучше будет пойти поесть просто к себе: рыжий почему-то нестерпимо раздражал. Сославшись на свое безработное положение и неотложные дела, Александр Петрович поцеловал все еще прелестную ручку Лидии Васильевны, подошел под благословение к отцу Димитрию и вяло подержал свою ладонь в могучей длани рыжего.
Провожая его до дверей, Буба сказала ему с улыбкой номер третий, загадочной, как Джиоконда:
— Если вы прохаживаетесь по Montparnasse? Папа иногда там оставается долго… с клиентами!.
«А чем черт не шутит… — думал, выходя на улицу, Александр Петрович. — Может, и вправду стоит поехать еще раз на Монпарнасс? — В вагоне метро, предаваясь всяким попутным размышлениям, Александр Петрович машинально рассматривал своего визави, читавшего книжку, и вдруг удивился, как гонко и деликатно сработано у этого француза ухо. Наверное, музыкант… А у этого рыжего красные уши с… Боже мой! — с большой коричневой бородавкой на мочке. Да, вот именно! Коричневая бородавка с длинным рыжим волосом посредине.
И Александр Петрович все вспомнил…
15. Алексей II-ой
…С повесткой волынили, как всегда: международное положение, пламенный привет уругвайским товарищам, пламенный привет товарищу Горькому, пожелания к съезду Партии, вопрос об исключении Захарки Кирпатого за непролетарское происхождение и, наконец, вопрос об устройстве карнавального шествия с факелами для поднятия производительности на местном кирпичном заводе. Как всегда в последнее время, на ячейковых собраниях Шурка нудно скучал. И не он один. Утверждая «Ленинизм», парнишки втихомолку пели:
«Троцкий наш зажег свечу вставил в… Ильичу.
Ты гори, гори свеча
в красной… Ильича.
Ты гори, гори, сияй —
Ленинизм нам освещай!.»
Все надоело: «блатная речь» и свободные манеры, усвоенные для лихости и эпатации мелкобуржуазных элементов, партийная общественность, принимавшая благочестиво трафаретные формы, и, наконец, Революция, явно завернувшая не туда… Однако Шурка старался собраний не пропускать, так как осенью собирался в ВУЗ и боялся, как бы не пришили уклонизм. Сейчас ему до черта хотелось отправить повестку в самый что ни на есть «Третий Интернационал» и пойти поскорее провожать Галю. Проклятая девчонка крутила им, как шальная коза хвостом… Не раз он думал, что лучше бы ему отстать, но вот именно отстать и было всего труднее.