Анатолий Бакуменко - Придурок
Вот как оно бывает… братцы.
— Света, Светик, свет очей моих, Светочка! — говорю я. Мне так приятно называть её имя. Она смеётся, она чувствует смену моего настроения. — Давай о хорошем. Как ты? Как Женя? Как Проворов? Я же ничего не знаю. Рассказывай.
И тут я вижу, как у нашей Светы лицо тухнет. Нежная белизна её кожи и румянец щёк теряют свежесть. И голос у неё другой оказывается. Он сломанный. Он чуть живой.
— С Женей мы расстались.
У неё слезы в глазах встали, и зрачки от того большими стали и чёрными.
— Что?.. — я не могу этому… это невозможно!
— Я же в БАНе работаю. Там столько благополучных, состоявшихся учёных, мужчин… Прекрасные костюмы, туфли не «Цебо», Испания… Цветы, духи. «Прямо из Парижа», — цитирует она. — «Я хотел бы пригласить вас в ресторан». А у Женьки единственный чёрный свитер с вытянутыми локтями, а дома спортивное трико, и вытянутые коленки, и стоптанные тапочки, и книги, книги. Вечные книги. Мне так жить захотелось, чтобы всё и сразу, а с ним, когда ещё…
— Света!.. — я не знаю, что сказать.
— А потом оказалось, все хотят в постель. А замуж только он позвал.
— Свет, ты вернись к нему. Вы в моей памяти самая замечательная пара на свете. Я вас, наверное, всю жизнь буду помнить. И вместе. И знать буду, что любовь так выглядит. Как вы, когда вы вместе.
— Поздно уже. Я ведь не просто ушла, я ведь стерва ещё та!.. Я провожаю её к технологическому, потом мы едем на трамвае. Потом новые дома. Лавочка у подъезда. Холодно.
— А Ильюшка последнюю ночь провёл у нас, ещё в Дегтярном… Он тогда так увлёкся своими писаниями, что совсем забыл выйти на сессию, потом ещё месяц тайком жил в общежитии. А когда Серёжка Казаков позвал его, то собрался и улетел в Якутию. Женя и Лёшка Давыденков его в аэропорт проводили. Я тебя к себе не зову, у меня хозяйка. Прости.
— Ничего, Свет, ничего. А где он?
— Я не знаю. Это к Жене нужно… Они переписываются. Она вдруг вздохнула тяжело, печально. Сказала:
— Пропадёт он там. Он же совсем ещё мальчик, совсем ребёнок. Это было новостью. Я, конечно, знаю, что он чудной, и сам про себя сказал однажды:
— Знаешь, мне кажется, я недоделанный какой-то. Что-то, верно, пропустили, упростили… конструкцию при сборке.
Свет, да ты что? Какой он ребёнок? Ему двадцать шесть уже. Или двадцать семь, — я понял, что не могу вспомнить, какой сегодня год.
— Ничего вы в нём не поняли, — сказала она. — Он же мальчик совсем. Славный мальчик. Он же растеряется там, он же пропадет! Он только вид делает, что ему двадцать шесть. Это только физический возраст его, но мальчик он ещё… — она вздохнула, словно всхлипнула. — Будет время заходи. В БАНю. Я тебя теперь буду ждать. Ты придёшь? Со мной многие не хотят знаться. Теперь. Проходят, не здороваются.
— Светик!.. — сказал я и руку к груди приложил. Мы расстались.
И я в себя пришёл совсем. Моя голова проснулась, в ней мысли хлынули, словно прорвало плотину, которая взялась откуда-то, превратив жизнь в оторопь. Их было много, и ослабевшая моя голова не могла справиться с ними сразу, а выстроить и отделить разучилась. Это как поток людей, устремляющийся из зала кинотеатра, устремляющийся проскочить узкую дверь, и их тут так много, и всяких сразу. Тут и Пётр с Ильюшкой и Проворов, и все вроде бы по отдельности, будто это и не один человек, а множество. Тут и Света, и Олень с рогами (какой Олень?), и Толстиков, и Женя, и Якутия с Казачком Серёжей. Боже! Разведи!
У кинотеатра я подобрал билет с асфальта, мокрый и с первыми льдышками. На обороте был проштампован сеанс: 18–00, и ниже отштамповано: 20 октября 1973 год. Это, значит, шёл уже к концу семьдесят третий год, и в мире что-то творилось, происходило что-то в жизни, что-то с вами со всеми было — целый год!.. а меня с вами не было… Меня не было! Целый год.
За что?..
В половине двенадцатого стена возле кровати перестала дрожать звуками, и хаос в голове успокаиваться стал, и мысли разделились, распался их взбалмошный хор — я стал думать.
Мне тогда ещё не мог прийти в голову другой вопрос: для чего? Меня этот волновал: за что? Что я сделал такого, что меня должны были наказать? Что такого страшного мог сделать Олень Михайлович (я и не заметил, как в моей голове он вдруг прочно стал Оленем, а не Оленом), что и кому? Какой такой непоправимый вред нанёс он и кому, что такое совершил, что детей его и больную его жену надо было лишать куска хлеба?.. В чём конкретно проявился этот вред? Рухнула страна? Нет, да и не могла рухнуть. Был подорван строй, или мог быть подорван строй… Да не смешите! Для этого необходима целенаправленная подрывная деятельность. Нужна великая идея, которая потрясёт людей, нужен заговор. А не разговоры о джинсах и избирательном праве. Но заговор в такой огромной стране — абсурд. Где-то был Брежнев, Суслов, но я их не знал, и в моей жизни они ничего не значили. Ну, живёт какой-то человек и живёт, мне-то что? Меня не касаются, и я их не касаюсь. Они живут и думают, что они управляют страной, потому что они самые главные и поэтому всех умнее, и знают, что все должны жить так, а не эдак. Ну и пусть они так думают, это не я ж так думаю, потому что я их не знаю, как людей не знаю, для меня они не люди, а функции. Они — функция от неизвестного параметра, результатом которого является власть, и они её держат. И им там, за скобками всех наших параметров, хорошо. Если вдуматься ещё, то появляется мысль о цепочке функций, не обязательно линейных, чаще даже нелинейных, где есть пересечения, скрещивания, разветвления вверх, разветвления вниз, где одна является функцией другой, а та — третьей и так далее. Попадая под знак очередной функции в этой противоестественной их цепи, человек вдруг оказывается вовлечен в какие-то действия, которые ему просто не нужны были, и даже более, не только не соответствовали, но и были противоестественны не только ему, но просто человеческой его сущности, человеческой сущности вообще. Цепочка функций, уходящая в бесконечность. И где первичный параметр, а где конечный результат — тут ни один гениальный математик, ни один великий Лосев не разберёт.
Так и я когда-то попался в эту западню, и я сделал эту гнусность: донёс на Оленя, попав вдруг в тугую и тупую функциональную зависимость. Где не последнюю роль сыграла мимолетная, до сих пор не осознанная, трусость… Никто не знает, где он теперь. Олень. Может оттого не знают, что он перестал существовать как личность. Я стал соучастником гнусности, в которой человеческой воли не бывает.
А чья бывает?
Господи, кому нужно было его подстрелить?
И где в этом потоке функций та, которая указывает на вредность Оленя в нашем общем государственном деле. Эта цепочка немыслима. Это всё равно, как представить бесконечность. Хоть космоса бесконечность. Психика нормального человека сопротивляется этой бесконечности, а разум не может представить конца. Так почему же мне должно быть плохо? Скажите! Мне никакая власть не нужна. Она вне меня, так пусть там и остаётся. За скобками. Косыгин, Толстиков, Бобрыкин (кажется, он был почему-то генералом, но и членкор) — все они где-то живут, и им дела нет до меня, а мне до них дела нет. Наши пути нигде и никогда не сошлись бы и не пересеклись бы, ни в застолье, ни на поле брани, потому что я не нужен им, а они как действительность, а не мнимость, не факт журналистики, а как живые люди, мне не нужны вовсе. Они фантомы на пути моей жизни. Нули. Так зачем же я вынужден был бежать? Бросить институт, расстаться с надеждой на любимую работу, на учёбу у самого Скатова, о которой мечтал. Что с того, что я мог прочесть «Доктора Живаго»? Что это меняет во мне? Я так же люблю свою страну. Я не идеологически, я физически связан с Великим Октябрём, потому что не будь его, мои родители остались бы рабочими и не смогли бы получить образования, а значит, не смогли бы встретиться, а я соответственно — родиться. Это моя страна.
Ну, я… — ну, ладно: я случайность на великом пути построения коммунизма, а Олень? Кто-то отдал приказ на его уничтожение как личности. Есть конкретный человек? Я вспомнил того парня в приличном костюме, который так осторожно предупредил меня. Он? Да нет же! Он не мог! Он наш. Он из людей. Его начальник? И вдруг, когда я стал думать об этой цепочке отдающих «повеление», я понял, что воли тут ничьей нет, что всем им совершенно безразличен Олень. И это вроде бы совершенно понятно: он им — никто. Он их не интересует. Но более того: их совсем не интересует, что творилось в его голове. Была ли в ней какая крамола или не была. Они в своих действиях были функциями, но кто-то же эти функции задаёт?.. Я пытался в своих рассуждениях найти это конечное звено, найти того, кто задаёт задачу, целью которой стоит уничтожение (скажем прямо: уничтожение) человека, и не мог. Я не мог найти этого человека в своих рассуждениях. Все мои мысли сводились опять, опять возвращались к той, к той функциональной зависимости, у которой нет начала, а значит, воли. А значит — лица. Это не мог быть человек.