Бернар Кирини - Кровожадные сказки
Когда на следующий день я пришел в оранжерею, он бинтовал себе руку куском марли.
— А! — воскликнул он при виде меня. — Вот и вы наконец! Будьте добры, помогите мне, пожалуйста.
— Что с вами случилось?
— Эта тварь прокусила мне руку, — ответил он, сердито покосившись на одну из трех гигантских дионей, посаженных на месте muscipula.
— Что, простите?
Рана сильно кровоточила: шипы глубоко вонзились в ладонь. Я поспешил продезинфицировать ее и тщательно перевязал, надеясь, что яд не успел проникнуть в организм. Латурелл, одновременно злясь на коварство своих дионей и радуясь доказательству их опасной натуры, подробно рассказал мне о происшествии и о результатах первых наблюдений:
— Я изучал их всю ночь и могу вам сказать, что за всю мою карьеру впервые сталкиваюсь с подобными чудесами. Их челюсти, точно стальные механизмы, готовы перемолоть все, что окажется в пределах досягаемости. На пробу я поднес к ресничкам мертвую муху на ниточке, но добился лишь раздраженного подрагивания, — видно, такую жалкую добычу они считают ниже своего достоинства. Затем я проделал то же самое с осой, с гусеницей — тот же результат. Тогда я решил предложить им дичь более существенную и принес из холодильника кусок говядины. Поверите ли, их стебли затрепетали, когда я вернулся, словно возбудились уже от запаха, а листья сожрали мясо в считанные секунды! Двести граммов вырезки исчезли быстрее, чем я вам это говорю! Накормив первое растение, я решил накормить и двух других, чтобы не было обид. Они проглотили все, что я им дал; вы можете увидеть собственными глазами сложенные листья, внутри которых перевариваются куски мяса. Тогда-то и случилась беда. Пока мои красавицы были заняты пищеварением, я решил их измерить, дабы убедиться, что они не выросли. И тут один лист дотянулся до моей руки, да так проворно. Если бы я вовремя ее не отдернул, он откусил бы мне пальцы.
Он задумчиво помолчал, снова посмотрел на раненую руку и просиял улыбкой:
— Чудо, не правда ли?
Началось тяжелое время. Я видел, как Латурелл день ото дня все больше теряет рассудок и уходит в бредовый мир, где единственными его собеседницами были гигантские дионеи, привезенные им из Африки. Ничто другое его не интересовало; я пытался напомнить ему о дивном разнообразии растительного мира, уговаривал отправиться в экспедицию на поиски новых растений, но он и слышать об этом не хотел. Он холил свои дионеи, молился им, как иконам; часто он корил меня, что я нарушаю их покой своей болтовней или недостаточно внимательно их слушаю — да-да, именно так и говорил. Дионеи больше не были в его глазах растениями — это были королевы, требующие поклонения, метрессы, держащие в страхе и взыскующие любви. Вряд ли будет преувеличением сказать, что он был в них влюблен и что, пожалуй, любя, ненавидел, хоть сам себе не признавался в столь противоречивых чувствах. Речи, которые он им держал, в корне менялись со дня на день: он то источал мед, нахваливая прелести их цветов, то становился сух и зол, обвинял их в заговоре против него, мол-де, они хотят его гибели. Но в обоих случаях, забыв о всякой сдержанности, он говорил при мне такие вещи, что я, случалось, уходил из оранжереи, сгорая от стыда за него.
А дионеи, спросите вы, что они обо всем этом думали? Латурелл так легко приписывал им человеческие чувства, что и я невольно впал в антропоморфизм. И так ли уж я был не прав? Я уже говорил вам, что ощутил, увидев их впервые; и страх этот не рассеялся, а, напротив, усиливался с каждой неделей. Мало того что дионеи были объективно опасны, во мне постепенно крепла уверенность, что они порочны. Признаюсь, у меня, ученого-рационалиста, это с трудом укладывалось в голове, но — таково мое глубокое убеждение — дионеи Латурелла наделены душой, черной душой, самой черной, какая только может быть. Они продолжали нападать на нас, стоило подойти к ним близко; то была немотивированная агрессия, загадочная, почти абсурдная — ведь они кусали руки, их кормившие! Я после пары укусов решил держаться на почтительном расстоянии, а когда Латурелл просил меня ему помочь, надевал толстые рукавицы. Сам же он не принимал никаких предосторожностей; за полгода дионеи кусали его раз тридцать (как-то на моих глазах одна из них, дотянувшись листом, вонзила шипы ему в спину, когда он стоял более чем в метре от нее, — гибкостью они обладали неимоверной. Помню, какое ошарашенное было лицо у врача при виде следов укуса, и до сих пор удивляюсь, что он не сообщил в полицию). Вели дионеи себя, однако, по-разному, в зависимости от настроения: иной раз буквально рвали его плоть, оставляя глубокие раны на руках, а бывало, покусывали почти ласково — так собака, играючи, зажимает клыками руку хозяина. Тогда Латурелл смеялся, как ребенок от щекотки, притворно вырываясь и стеная. Однажды он даже упал наземь, будто замертво, «чтобы доставить дионеям удовольствие»!
От всего этого мне было крайне не по себе, и я предчувствовал, что кончится эта история скверно. У Латурелла сложились с его растениями трогательные, но нездоровые отношения: порой он напоминал мне простодушного старого холостяка, которого обирает молоденькая кокетка, а в иные дни — мужа сварливой жены, только и мечтающего ее задушить. Я чувствовал себя третьим лишним: если он и заговаривал со мной, то исключительно о дионеях, и оставлял без внимания все мои попытки поговорить о другом. Мы начали ссориться — а ведь до этого жили душа в душу. Я корил его за бесконечные часы, что он проводил в безмолвии наедине с дионеями, в опасной близости от их зубов, словно испытывая судьбу; он злился, заявляя, что мне не понять тайны дионей и что сердце у меня сухое, как банкнота.
В конце концов я понял, что выход у меня один: уволиться и покинуть Латурелла. Воздухом теплицы невозможно было дышать: он пропах ненавистью и смертью, и я был уверен, что дионеи источают какую-то чертовщину, отравившую Латурелла и помутившую его рассудок. Две недели спустя я вернулся, чтобы вновь попытаться образумить его. Я застал его сидящим перед дионеями, взгляд был неподвижен, руки дрожали; смрад стал еще сильнее, чем прежде. Мне показалось, что растения изменили цвет, как будто потускнели и отливали желтизной и голубизной, словно синяки на теле. Они колыхались вслед за движениями Латурелла, и с листьев капала белая пена, в точности как из пасти бешеного зверя. Превозмогая тошноту, я покинул теплицу — на сей раз навсегда. Больше я Латурелла не видел. Сейчас я работаю с другим видным ботаником, французом, — с ним в феврале прошлого года я перебрался из Лондона в Амазонию.
Теперь вы знаете все. Надо ли пояснять мою мысль? Смерть Латурелла, как я сказал вам в начале письма, очень опечалила меня — но не удивила. В том состоянии, в каком я видел его в последний раз, было нетрудно понять, к чему он шел. Честно говоря, я предполагал самоубийство: мне казалось, что Латурелл, сведенный с ума своими дионеями, вскорости наложит на себя руки. Но очевидно, я ошибался: Латурелл не покончил с собой, он был убит. Кто же убийца? Позвольте поделиться с вами моей версией: это было преступление на почве страсти и виновные никогда не признаются, ибо не умеют говорить. Я знаю, вам это покажется бредом, и спасибо, если вы еще не выбросили мое письмо в корзину вместе с множеством нелепых разоблачений, которые от безумия людского наверняка сыплются что ни день вам на стол. Пищеварение дионей длится от двух до трех недель, и на протяжении этого времени их челюсти остаются герметически сомкнутыми. Я полагаю, что, раскрыв их, вы найдете мокнущую в соках плоть Джона Латурелла. Быть может, я заблуждаюсь и дионеи, привезенные им из Африки, вовсе не столь коварные и кровожадные создания, но я своими глазами видел, на что они способны. Я вздохну с облегчением, если ошибся, знайте, ничто на свете не доставит мне большей радости, ибо тогда я смогу по-прежнему верить, что порок и низость чужды миру растений, верить, подобно Теннисону, что, будь мне дано понять цветок, я познал бы и Бога, и человека:
Little flower — but if I could understand
What you are, root and all, and all in all,
I should know what God and man is.[22]
Ибо, узнав дионею Латурелла, я с бесконечной тоской думаю, что цветок, напротив, откроет мне нечистого и смерть.
Оберон Гульд.
Я в сотый раз перечитываю это письмо и поражаюсь не меньше, чем в тот день, когда его получил. Какова история, не правда ли? Не знаю, что бы я предпринял, объявись Гульд раньше. Я сохранил копию ответа, который послал ему. Дошло ли мое письмо, не знаю, ибо с тех пор он не подавал признаков жизни.
Нью-Скотленд-Ярд
Бродвей, Лондон
SW1H 0BG
Сэр,
я получил ваше письмо и благодарю вас за то, что дали себе труд его написать. Сведения, которые вы в нем сообщаете, весьма любопытны, и я, поверьте, не преминул бы ими воспользоваться, если бы не произошло следующее событие: молодой человек по имени Уильям Джеффри явился в полицейский участок Брик-Лейн с признанием в убийстве Джона Латурелла, у которого он работал ассистентом с ноября 1954 года. Он был агрессивен и крайне возбужден, нес какую-то околесицу, что на него-де навели порчу, что его мозг заражен и скоро всю Англию охватит эпидемия преступности. Психиатры признали его невменяемым и поместили в лечебницу Бродмур. Все растения Латурелла, согласно волеизъявлению его дочери, были переданы Королевскому ботаническому саду Кью. Я связался с его руководством, и мне ответили, что никаких проблем с упомянутыми растениями не возникало и, что еще более странно, в коллекции ученого не нашли ни одной из описанных вами гигантских дионей. Быть может, они просто зачахли на корню, когда им стало ясно, что тот, кого они любили всей силой своей ненависти, окончательно и бесповоротно мертв?