Антун Шолян - Гавань
Кто-то уже вел Викицу. На ней был лишь наброшенный впопыхах пляжный халатик. Было видно, что под ним ничего нет. Инженер поразился, как свежо и привлекательно она выглядела даже в эту минуту. На бегу Викица поправляла руками волосы. Инженер непроизвольно обнял ее, сжал в объятиях, желая утешить и отвести от изуродованного трупа. Но она сильно, яростно уперлась ему в грудь и, царапаясь, вырвалась.
— Свинья! — шептала Викица. — Свинья!
А потом, когда, содрогаясь от рыданий, она наползалась в пыли, инженеру удалось оторвать ее от головы отца, и Викица кротко замерла на груди Слободана. Кроме него, у нее никого не осталось.
Дней через десять после этого несчастного случая наступило великое переселение. Будто кто-то из небесной Дирекции, тайно дирижирующий ходом событий, подал незаметный сигнал, и люди воспряли из мертвого застоя, в котором последнее время пребывали, бросали кто кирку, кто котелок, компрессор или скафандр там, где это пробуждение их застало, и срывались с места, словно завороженные магическим блеском какой-то новой звезды, и перед их глазами уже металлически сверкал станиоль новой надежды. Какой-то отрезок их жизни закончился и начинается новый: Бог даст, лучший.
Машины автопарка одна за другой получали новые путевки в какие-то далекие, таинственные пункты назначения, где в них срочно нуждались, и колонны ярко окрашенных, по этому случаю отдраенных и смазанных чудовищ поползли в одном и том же направлении вверх, к главному шоссе, где каждая поворачивала в свою сторону. Они оставляли за собой затихающий, глухой рев моторов и медленно оседающие облака пыли, пропахшие перегоревшим бензином. Городок погружался в глубокую тишину.
В одно прекрасное утро стоявшие в гавани огромные понтонные краны тихонько, даже не притушив огни на прощанье, подняли тяжелые якоря, проржавевшие цепи и, будто неловкие, упавшие духом великаны, поползли при полном штиле и скрылись в утреннем осеннем тумане. Будут они теперь где-то вытаскивать севшие на мель суда, ремонтировать другие, более счастливые волнорезы. После их ухода в бухте образовалась пустота, и на воде следы их белели, словно бледные царапины.
Были остановлены все работы и на громадном железобетонном скелете нового жилого комплекса, хотя еще накануне никто не мог этого даже представить себе: не слышалось гула компрессоров, хлопанья бетономешалок, железные прутья торчали из бетона будто порванные нитки. На какой-то грузовик укладывали стянутые проволокой стопки паркета, ванны, сунутые одна в другую, бачки, коленчатые канализационные трубы.
Всеобщее переселение давало о себе знать на каждом шагу, сначала едва заметные, а затем все более ощутимые повреждения на некоей огромной массовой фреске, прославляющей стройку: плесень коварно расползалась по стенам. В Дирекции многие комнаты опустели; там, где еще недавно стучали пишущие машинки и бумаги совершали круговорот от стола к столу, сейчас воцарилась тишина и ощущался запах застоявшегося пота, как в школе во время каникул. Техники, чиновники, инженеры, жившие в блочной гостинице, исчезали один за другим. В автомобили укладывались чемоданы, каждое утро в ресторане кто-нибудь прощался с официантами, стоянка позади отеля заметно пустела, будто наступил какой-то длительный феерический уикенд.
Но никакого официального приказа о ликвидации еще не было. Рабочие группами получали зарплату за полмесяца вперед и сразу же исчезали со своими деревянными сундучками, узлами, в поношенной старой одежде, молчаливые и подавленные. Они снова брели пешком, но уже вверх, к автобусу, чтобы или возвратиться домой и обрабатывать свою запущенную землю, или попасть на другую стройку, в какие-то другие солдатские бараки, где снова будут спать по двое на койке и откладывать по копейке от своего жалкого заработка чернорабочих, мечтая сколотить хоть малость деньжат, которые можно будет увезти зимой домашним.
Официального приказа еще не было, но как-то утром кантина оказалась закрытой, и весь ее инвентарь вместе с оставшимися запасами продовольствия перенесли на склад, который заперли висячим замком на то время, пока не определится законный наследник. Замок, естественно, через два-три дня был сбит, и по всему местечку уже валялись консервные банки из-под фасоли и помидоров, которые ложками, извлеченными из собственных карманов, опустошали праздные рабочие, притулясь где-нибудь в закутке; холодные консервы с черствым хлебом, который теперь привозили в комби из ближайшего городка и продавали прямо с машины.
Официального приказа еще не было, и инженер вначале не смирился: подвыпивши, он доказывал знакомым и коллегам, что строительство приостановлено временно, и называл собеседников предателями, ренегатами, малодушными отступниками. Техникам, сообщавшим о своем решении уехать, он пытался внушить, что надо лишь выдержать некоторое время и все снова будет нормально, что нельзя так запросто бросить дело, которому они посвятили целый год (самый лучший год) жизни. Его малодушные коллеги пожимали плечами, а когда он показывал им спину и удалялся, пошатываясь, по извилистой тропинке своего пьяного оптимизма, вертели пальцем около виска.
Даже местных жителей, покидающих родные очаги, свой опустошенный край, он умолял как земляк и «их человек» не бросать Мурвицу, ибо она должна воскреснуть к жизни подобно фениксу, станет богатой, будет тем же «их городком», родным, дорогим сердцу. Они смотрели на него с сожалением или даже враждебно. В глазах сограждан он был частичкой той самой напасти, которая согнала их с насиженных мест и гонит в чужой мир. Никому уже не было дела ни до гавани, ни до Мурвицы.
Так он перебегал от одних к другим; каждый день справлялся в Дирекции, не получены ли официальные распоряжения, надеясь, что будет отменено прекращение работ на стройке, которое никогда и не было объявлено, верил в амнистию никем не вынесенного приговора. Служащие равнодушно пожимали плечами, Грашо больше вообще не появлялся на глаза.
Не успевших еще уехать рабочих он заставлял работать, словно ничего не произошло, словно все в наилучшем порядке, — кричал, ругался, приходил в ярость, сталкиваясь с лодырями, саботажниками, вредителями. Они, ничего не понимая, молча взирали на него или изображали рабскую покорность, а в то же время были готовы, стоило хозяину отвернуться, все переиначить по-своему. Наиболее наглые из них, сориентировавшись в новой системе отношений, беззастенчиво смеялись ему в лицо.
Его считали дураком. Вскоре и сам Слободан, несмотря на пьяное упрямство, должен был признать, что усилия его бесплодны, что они скорее результат его неумения сообразоваться с действительным положением вещей, акт тупого самообмана, чем веры в реальную возможность спасти гавань или хотя бы Мурвицу. Он с ужасом понял, что уподобился старому Дуяму, вознамерившемуся грудью остановить бульдозеры, и что шансов у него так же мало.
Всего страшнее ему казалось то, что никто, буквально никто из людей, с которыми он разговаривал, не видел в случившемся ничего страшного. Когда-то где-то он прочел: ужасно то, что нет ужаса. Все это воспринимали как нормальный на нашем свете абсурд (вот так-то, дорогой мой!), один из способов, которым развивается жизнь. Человек будто птичка: нынче здесь, завтра там. Новая работа, новая гавань, новые люди. Один черт.
Инженер чувствовал, что все глубже и глубже погружается во мрак. Попытка остановить поток переселенцев была его последним порывом. Работал какой-то скрытый биологический резерв. Он, конечно, пил и раньше, но теперь регулярно каждый вечер напивался в стельку.
Викица преданно составляла ему компанию, как злой ангел, утоляя вином и свою, особую жажду. Без всякого желания, но с жутким стремлением забыться они по нескольку раз в сутки предавались безумному распутству, фейерверкам холодного бесстыдства, после чего чувствовали еще большую неудовлетворенность, голод, мрак. Они теперь почти не разлучались, уже с раннего утра ненавидя друг друга и пробивая панцирь взаимной непереносимости лишь редкими истерическими всплесками пьяного или телесного экстаза.
Особенно ужасным было то, что инженер остался без всякого дела. Только похороны, например похороны Дуяма, или проводы сослуживцев, или мучительные уговоры оставшихся рабочих законсервировать прерванные строительные работы. А потом не стало и этого. Первое время, бывало, они садились с Викицей в машину и ехали в Сплит — развлечься или в горы — подышать свежим воздухом. Но лапа гавани, хотя уже бессильная и ревматически сведенная, не оставляла их и там. Будто умирающий зверь, у которого деревенеют и скрючиваются мертвые члены, она, вцепившись когтями, тащила их обратно. В Сплите они также напивались и бессмысленно сидели за столиком перед какой-нибудь кафаной; в горах пялились в темную бездну гавани, не замечая ничего вокруг.