Эдвард Радзинский - Наш Декамерон
- Откуда ты знаешь, ма, что он космонавт?
- А он, - говорит, - мне сказал!
Все понятно? Ну, этот "космонавт" нас и обчистил. Ну, потом я подросла. К тому времени маму уже все бросили: космонавты, собаки - все! Но она должна была о ком-то заботиться, а я уже здоровенная вымахала - чего обо мне заботиться! И она стала заботиться о цветке. Купила себе цветок в горшочке, поливает его, окучивает, болтает с ним. А комната у нас на север, солнце редко. Так она этот цветок выгуливать выводила: сама сидит на лавочке, а рядом с нею цветок, гуляют вдвоем! Цирк! Я как-то посмотрела на это дело и даже плюнула.
К тому времени я уже все знала про жизнь. Мы тогда жили на окраине, и в школу надо было идти в обход по мосту. А можно было прямиком - через пути, под поездами, а потом через зеленый пустырь - в овраг, дальше через забор - в ботанический сад, а там и школа. Вот на этом пустыре в овраге меня изнасиловали ребята со школы. Ну, они набросились, я кричу, но они все равно… Глаза закрыли, чтобы я их не видела, но я их видела через пальцы.
Пришла я в школу мертвая. Сижу и вдруг перед собой мамин цветочек вижу. И такая меня злость взяла. "Ничего, - думаю, - я вам покажу мамин цветочек!"
Значит, подхожу я к одному из тех ребят и говорю:
- Знаю, ты там был.
Он орать:
- Не я!
Я говорю:
- Заткнись! Хочешь, я вам еще приведу?
- Это как?
- Ну, я с девчонкой соседской пойду через пустырь, вы мне убежать дадите, а ее…
Ну, взяла я свою подружку - и через пути. Они выскакивают, я деру… Потом из-под вагонов смотрю. Картинка - прелесть: по зеленям носится красное платьице. И загоняют ее в овраг. Так я в овраг полкласса перетаскала.
Как они мне все служили! Как боялись, что я их выдам! И те боялись, и эти! И с каждым днем все больше боялись. А я ждала. Чего они мне только не давали, чтобы я молчала. Я все брала. И молчала. И ждала.
Ну и дождалась: одна решилась и матери все рассказала. Потом суд был. Я была свидетелем. Упекли голубчиков. И на суде так весело им подмигивала: вот так, ребята, не забывайте маменькин цветочек!
А второй раз я про цветочек вспомнила, когда меня опять, можно сказать, изнасиловали. Не люблю я про эти все пакости, но из песни слова не выкинешь! Парк у нас готовили к весенне-летнему сезону. Ну, маляры были ребята из института - трудовая практика. Парк веревкой оцепили и скамейки красили. А весна была жаркая - сразу двадцать восемь. Ну, один из маляров как-то вечером меня за веревку и манит. Я вроде не понимаю, иду. Он мне рот рукой зажал - и на скамейку. Встала я вся зеленая, а он смеется:
- Бензинчиком оттирать тебя надо.
А я говорю:
- Зачем оттирать? У меня улика должна быть. Так что, милок, посадят тебя: мне пятнадцать лет!
Он побледнел:
- Слушай, но ты же сама…
Ну, я в слезы в голос! А он быстро-быстро лезет в карман и вынимает двести пятьдесят рублей - я таких денег сроду не видела. - Я, - говорит, - куртку хотел купить…
Я все плакать продолжаю, а он мне деньги сует. А я все плачу и ухожу… Но с деньгами. Так он и остался в ужасе. На следующий день он еще сто принес. И след его простыл. Вот так-то - маменькин цветочек!
На эти триста пятьдесят рублей решила я в Москву махнуть. Ну, накрасилась, подошла к поезду. А там проводник, веселый парень, подмигивает. Я сразу поняла: деньги сохраню. Поехали. Ну, как поезд тронулся, он меня и поселил в свое купе. А я пошла в туалет, умылась, марафет весь смыла. Когда вышла - как он испугался!
- Сколько тебе?
- Пятнадцать, - говорю, - а что, дяденька?
Ну, его тоже и след простыл - до Москвы одна в его купе ехала.
Ну и в Москве я этим приемом долго пользовалась. Устроилась в прачечную по лимиту и стала жить в общежитии. Днем работаешь, а вечером: гольфы, юбочка школьная - и вперед. Стою, голосую: машины тормозят. В них дядьки толстые сидят.
- Подвезете?
По дороге смелеет. Ничего, думаю, смелей, я тебе устрою маменькин цветочек! А дальше - домой. Дома приставать начинает. Я вроде сопротивляюсь. Ну, он свое… Ну, а потом - в рев:
- Мне пятнадцать, дядечка.
Меньше двух сотен не давали. И еще сами следили, чтобы ребенка у меня не было. Деньги я тогда на сберкнижку класть стала. Думаю: если так дело пойдет, кооператив построю.
С такси не слезала. По дороге поболтаешь с таксистом - он ухаживает! А когда подъезжаешь:
- Молодой человек, я кошелек забыла, сейчас вернусь…
И - через проходной двор. Я все проходные дворы знала. Ну, а уж если не выпускает - тогда… последнее средство. Я, честно скажу, деньги бросать на ветер не люблю!
В это время я и познакомилась с Феликсом. Феликс сам пришел к нашему общежитию. Он всегда искал себе "кадры" на стройках, в прачечных - короче, среди нас, лимитчиц. Одет с иголочки, красавец. И сразу ко мне. Все наши смотрят вслед: он в машину меня сажает - поехали. Ну, кино! Приводит домой - обхождение: до меня не дотрагивается. Оказывается, у него был друг - мужчина. Я так удивилась. Я в этих делах ничего тогда не понимала, я ведь из провинции, от маминого цветочка. А я, дура, сначала в него влюбилась. Слава Богу, что он такой оказался!
- Мы, - говорит, - будем как брат и сестра. Я тебя с такими людьми познакомлю…
И знакомил. Это были все восточные важные люди. Они останавливались в "Пекине", в "Советской" - хорошие такие, просторные гостиницы. Я была для них студенткой: им ведь порядочных подавай… Один в Узбекистане такой пост занимал! Он мне рассказал, что у них там был детский дом для слепых. И вот эти пузатые старые дядьки туда захаживали, к слепым девочкам. К маленьким слепым девочкам. Говорят, потом его расстреляли за валюту… Когда его к стенке-то ставили, небось он вспомнил про маменькин цветочек - про девочек-то слепых, мерзавец!
Потом мой "голубенький" Феликс познакомил меня с писателем Г. Точнее, с поэтом. И смех и грех. Денег у поэта было много и выпивки хорошей. Но одна беда: напьется и заставляет меня слушать свои стихи. Обычно посреди ночи. Ты устанешь, глаза слипаются, а он тебя будит.
- Сейчас, - говорит, - гениальное прочту.
Что читал - ничего не помню. Читает и пьет, пьет и читает. А когда совсем напьется, почему-то начинал думать, что я еврейка.
- Я, - говорит, - вас, жидов, сжигать буду. Как Гитлер.
А потом вдруг испугается и наоборот орет.
- Я, - говорит, - вас, жи… то есть евреев, люблю. У меня друзья - что ни человек, то жи… то есть еврей. И вообще, - говорит, - у писателей одна половина - евреи, а другая - еврейки.
И такой слюнявый был, когда стихи читал. Плюется - ужас! И обзываться любил… Шепчет тебе какую-нибудь гадость, думает, ты возбуждаешься. Но я к тому времени многое уже повидала: хочешь жить - умей вертеться. Я с ним должна была девочку жалкую полуголодную разыгрывать. Я от него по комнате вроде убегаю, а он вроде меня насилует. Как он насиловать любил! Боже ж ты мой! Его хлебом не корми, только понасиловать дай…
Сначала он придумал пустить меня по редакциям со своими стихами:
- С твоей рожей они сразу тебя напечатать захотят. У них от сидения в редакциях постоянное возбуждение. Ты будешь действовать на них, как Вольтова дуга. Секретарем союза сделают! Первой поэтессой станешь!
А потом…
- Нет, - говорит, - жаль мне тебя в писатели отдавать, тебя жиды испортят, к жидам уйдешь.
И вот тогда-то он решил использовать меня поинтереснее.
- Есть ли, - говорит, - у тебя знакомые, такие же порядочные девушки?
Были у меня три знакомые лярвы.
- Как же, - говорю, - есть! Три очень порядочные бедные студентки.
Оказалось, у него были важные друзья. И эти друзья придумали скидываться: как бы платили членские взносы. А он у них был вроде как казначей. Эти взносы он должен был нам передавать, а нас передавать своим важным друзьям.
Ну, что там происходило в его квартире и что там выделывали его друзья, - рассказывать не буду. Я уже сказала: гадостей не люблю. Хотя все-таки странно - солидные люди. Ну, да ладно - платили хорошо!