Бен Лернер - 22:04
Так у меня шли дни: я ложился на рассвете, просыпался за пару часов до заката, и общение с людьми сводилось у меня к лаконичным диалогам с продавцом на бензозаправке, где я продолжал покупать еду, хотя в городке есть рынок с органическими продуктами, и с пожилой мексиканкой Ритой, рекомендованной Майклом, которая продавала у себя дома буррито (проснувшись, я ехал к ней за буррито, а в полночь разогревал его себе на «обед»; вскоре эта трапеза стала у меня единственным регулярным приемом пищи). Если не считать еще одного обмена приветственными жестами, когда Крили вышел на веранду покурить, я не видел обитателя дома напротив, который был отражением моего, и других людей я тоже не видел. Сотовая связь тут была неважная, и большей частью я держал телефон выключенным; с Алекс обменялся несколькими электронными письмами, с Алиной – ничем, с родителями не разговаривал ни разу. Перед сном незадолго до восхода солнца я отправлялся гулять по периметру городка; за его окраиной лежали пастбища, при звуке моих шагов по гравию с деревьев взлетали ястребы или, может быть, канюки. Когда солнце вставало, на отдалении становился виден белый, висящий в воздухе на привязи аэростат слежения с неким радарным устройством, высматривающим narcotraficantes и, возможно, просто иммигрантов из северной Мексики, – странная, наполненная гелием штука на горизонте, которая начала посещать мои сны подобно тому, как нечто в таком же роде давно уже стало сниться Роберто.
В конце концов кое-кто из находившихся в городке мне написал: приятель моего приятеля, проводивший в Марфе зиму, спросил, не хочу ли я с ним выпить; писатель, с которым я был знаком шапочно, гостивший здесь на таких же правах, как я, спросил, не хочу ли я посмотреть работы Джадда; через Майкла я получил приглашение на вечеринку в честь художника, бывшего здесь проездом. У меня нестандартный режим дня… Я весь поглощен работой… Я неважно себя чувствую – все еще не привык к высоте… С удовольствием увижусь с Вами чуть попозже… Я мало внимания уделял тому, какими причинами объясняю свой отказ. Снова и снова я стоял на закате в ванной с бритвой в руке и раз за разом решал не бриться, задаваясь вопросом, сколько нужно времени, чтобы у меня выросла такая же маскирующая лицо борода, как у соседа. Снова и снова, гуляя на рассвете перед сном, я видел женщину, поливающую у себя во дворе фукьерию, несмотря на холод зимней пустыни, и раз за разом она не замечала, как я ей машу.
Но я и правда работал, хоть и не над тем, над чем должен был. Вместо того чтобы отрабатывать свой аванс, фабрикуя эпистолярный архив автора, я писал поэму – нечто причудливое в медитативно-лирическом роде, где я порой отождествлял себя с Уитменом и главной темой была странность моего пребывания здесь. Конвертировав в деньги свое ближайшее будущее как прозаика, я повернулся к нему спиной – но только для того, чтобы сочинять стихи за счет фонда, учрежденного миллионером. Поэма, как и большинство моих стихотворных вещей, как и рассказ, который я обещал расширить до романа, соединяла в себе факты и вымысел, и мне пришло в голову – не в первый раз, но с новой силой, – что я люблю поэзию, помимо прочего, за то, что различие между вымыслом и правдой в ней несущественно, что соотношение между текстом и реальным миром менее значимо, чем напряжение внутри самого стихотворения, чем те возможности чувства, что открываются в нем читателю здесь и сейчас. Местом действия я выбрал Марфу, но чрезвычайно жарким летом: «Я здесь чужак, временный житель, здешний свет / мне чужой, ястребы взлетают с деревьев / при звуке моих шагов, я загорел, читая / „Памятные дни“ на маленькой веранде через улицу / от дома, где другой поэт умер / или откуда был увезен умирать…»
…Они мертвы по-разному,
эти поэты, но я посещаю обоих, потому что
фонд предоставляет мне время, откуда деньги —
неизвестно, и не понимаю, что это вообще такое,
как можно положить их у койки раненого,
а потом выйти на освещенную луной аллею
охваченным любовью
к этому солдату Севера, проснуться свежим
и принести
табак тем, кто ранен не в грудь
и не в лицо. Сегодня
я слушаю их записи одновременно
через два экранных окна; четыре строки
из «Америки»
звучат так, словно их читает актер, но шумы
от воскового цилиндра реальны, такие же звуки могли
издавать, мне кажется, двигатели старых судов;
а «Дверь»,
вводящую уныние в голос, он как будто
читает здесь, в этой комнате. Первый
из двоих говорит,
что ждет меня впереди, но вряд ли
я поспею вовремя…
Однажды утром, которое для меня было поздним вечером, я заснул с томиком Уитмена на коленях, а разбудил меня стук молотка по крыше надо мной – это была первая реальная помеха моему потустороннему распорядку дня. Потом я услышал жестяной звук переносного радиоприемника и мужские голоса: люди работали на крыше, слушая музыку и переговариваясь по-испански. О сне при таком шуме не могло быть и речи, поэтому я решил сварить себе кофе и немного погулять – впервые после приезда погулять при ярком дневном свете. Я вышел через заднюю дверь и хотел только бросить взгляд на крышу через плечо, но встретился глазами с одним из молодых мексиканских рабочих. Тогда я совсем повернулся, помахал и голосом, странно прозвучавшим из-за неиспользования, пожелал ему доброго утра. Он подозвал другого мексиканца, и тот сказал мне по-английски, что им поручили сделать в этих домиках за пару дней кое-какой ремонт и он надеется, что шум не будет слишком уж мне мешать. Я заверил его, что не будет, попросил дать мне знать, если им понадобится кофе, вода или еще что-нибудь из дома, и сомнамбулической походкой, немытый, небритый, пошел под ослепительным солнцем, пытаясь представить себе, чтó они думают обо мне и других обитателях домиков – о людях, чей труд малоотличим от отдыха, от праздности, о людях с нестандартным режимом дня, если у них есть какой-то режим вообще. Легально они, эти рабочие, живут в Техасе, который для них север, а для меня крайний юг?
Когда, погуляв часа два, я вернулся, они все еще трудились, поэтому я, пока они, превращая день в ночь, стучали надо мной молотками, поместил их в вымышленное лето своей поэмы:
Возвращаюсь и вижу людей на крыше,
работают – днем было бы жарко, – я машу,
меня видят, неловкий обмен
испанскими фразами, бог его знает,
что я им сказал, спутав
условное наклонение с несовершенным видом.
Нортеньо из их радио наполняет дом, где я —
надеюсь, они знают – не хозяин: пишу здесь,
и только.
Вскоре перейдут на другую крышу —
тот дом я называю его домом,
потому что Майкл, который ведает этим поселком,
оттуда помчал его в больницу не то в Мидленд,
не то в Одессу…
Когда рабочие, покончив с моей крышей, занялись домом Крили и я смог читать (писать я могу и при шуме, но читать только в тишине), я вернулся, как делал почти каждый день, к местам о Гражданской войне:
…он не считает нужным обуздывать свою любовь
к плотской роскоши их умирания: федеральное
тело, от которого отпадают конечности, ведро
около койки на этот предмет, почти никогда
не упоминает расу, лишь замечает,
что видит множество
чернокожих солдат, что чистоплотные
черные женщины могут
быть прекрасными сестрами милосердия,
а сам снова и снова
раздает деньги юношам с пробитыми органами;
вот он, «юнионизм», приверженность
единству страны: умереть
с блестящими волосами подле мелких монет,
стать частью
величайшей поэмы. Или утопический
элемент состоит
в любви к запаху кала и крови, к запаху бренди,
сочащегося сквозь рану, в политике чувственного
опыта в чистом виде? Когда умираешь
в здании Патентного управления[87],
можно поиграть словами, думая об истечении срока,
и тебе предстоит попасть в один из огромных
стеклянных ящиков с уменьшенными моделями
машин, орудий, со всякими диковинами. Знай же,
твой президент будет застрелен в театре,
актеры будут президентами, малые суммы,
циркулируя, станут чудовищными, смотри:
я пришел из будущего предостеречь тебя.
Впервые после приезда бодрствуя днем, я решил не ложиться до вечера и в какой-то мере восстановить свой обычный режим. Когда почувствовал себя слишком уставшим, чтобы писать, стал смотреть на своем компьютере «Страсти Жанны д’Арк» Дрейера[88] – любимый фильм Алины; Фальконетти, которую Дрейер заставлял стоять на коленях на каменном полу, чтобы гримасы боли выглядели натурально, словно вышла со мной на связь по скайпу. Я решил составить план на завтрашний день, побывать в Чинати; проглядел имевшиеся в доме книги о Джадде. Сказал себе, что надо побриться и вернуться из аномальной жары поэмы в текущее время. Завтра начну работать над романом.
Завтра посмотрю постоянные
инсталляции Дональда Джадда в бывших депо, но
вот уже завтра, а я не пошел, отправился
без головного убора
в середине дня, заблудился, и вскоре
перед глазами заплавали пятна, я вернулся в дом,
внутреннее море[89] зеленое, пока глаза не привыкли,
я прилег, и приснилось, что я его вижу, море.
Вечером побреюсь, выпью глоток-другой
с приятелем
приятеля, но это было на прошлой неделе,
и я отказался —
мол, высота на меня все еще действует, давайте
увидимся чуть попозже, когда я к ней привыкну.
Вчера смотрел фото вещей Дональда
Джадда в книге,
которую держат в этом домике, и решил не ходить,
пока не окончу поэму, которую перестал писать,
но допишу. Что мне надо —
это жилище внутри жилища, тогда
я смогу вернуться в эту комнату отдохнувшим,
посмотреть Джадда
с приятелями приятелей, увидеть, как пятнышки
крови расцветают на шее, показывая,
что я побрился вовремя, тогда как сейчас
я обрастаю бородой, но еще не оброс.
Бритье – способ ритуально начать рабочий день,
не перерезав себе горло, когда есть
такая возможность.
«Мытье и бритвы – удел простофиль,
мой удел – веснушки и колючая борода»[90],
читая его, то и дело испытываешь смущение.
Сегодня меня брила во сне
сестра милосердия, похожая на Фальконетти,
моя койка стояла среди огромных
алюминиевых ящиков,
которые я все еще рассчитываю увидеть,
потом я побрился
наяву и почувствовал, что выполнил
дневную норму работы, обращенный спиной
к будущему. Музей закрыт
по воскресеньям и ночами, из которых
твоя жизнь здесь
и состоит, так что планируй посещение
задолго или просто ходи вокруг здания,
где выставлены скульптуры Чемберлена
из раскрашенной и хромированной стали,
лучше всего
смотреть на них сквозь свое отражение в окне;
на картине Бастьен-Лепажа «Жанна д’Арк» (1879 г.)
Жанна, слыша зов, в экстатическом забытьи
протянула левую руку, точно ищет опоры,
но пальцы руки
вместо того, чтобы ухватиться за листья или ветку,
растворяются в воздухе, и это для меня
ключевая деталь. Ее пальцы
аккуратно помещены художником
на диагональной линии взора
парящего полупрозрачного ангела,
чью бестелесность,
как и двух ангелиц, он, по мнению критиков,
не смог примирить
с реалистичным изображением будущей
святой; его «неудача» с пальцами,
поглощенными фоном, – распад пространства —
напоминает мне фото, где люди тают,
фото, позволяющее Марти измерить время,
оставшееся до будущего, в котором
мы смотрим фильм,
только пальцы Жанны дематериализует
не отсутствие будущего, а присутствие: нельзя
вскочить от ткацкого станка так быстро,
что опрокидываешь табуретку,
и броситься к плоскости
холста, не ошарашив художника, нельзя
услышать голоса, которые краска
бессильна изобразить,
без того, чтобы это проявилось где-нибудь на теле.
Но в нашем восприятии рука именно там,
где перестает обозначать руку и становится краской,
где уже не выглядит ни теплой,
ни способной к действию,
именно там она прикасается к материальному
настоящему, становится реальней скульптуры, ибо
ищет, нащупывает: Жанна всплывает
на поверхность слишком быстро.
Я тоже, видимо, слишком быстро всплыл на поверхность. Я ни с кем толком не разговаривал больше двух недель – такого периода молчания в моей жизни еще не было. К тому же это был, кажется, самый долгий промежуток без разговоров с Алекс, которая, как она выразилась по электронной почте, уважала мое уединение. В конце концов я побрился, принял душ, постирал грязное (в гараже имелась машина) и, чувствуя себя по крайней мере получеловеком и дневным существом, отправился в центр городка в «Марфа бук кампани» – в книжный магазин, который мне хвалили. По пути мне встретилась кофейня, раньше я ее не видел. Я попросил самую большую порцию кофе глясе, и напиток оказался превосходным; за столиками кое-где сидели молодые люди и что-то печатали на ноутбуках. Я ощутил примитивное, сильное плотское вожделение к одной из молодых женщин – вожделение, которое быстро ушло, как будто побывало во мне транзитом к кому-то еще.