Эрик-Эмманюэль Шмитт - Когда я был произведением искусства
То, чего я так опасался, и случилось. Открыв однажды утром глаза, я увидел перед собой Зевса-Питера-Ламу, который широко улыбался мне, обнажив свои в драгоценной оправе зубы. Крик ужаса сорвался с моих уст.
— Ну же, мой юный друг, и это ваша благодарность, так вы благодарите своего создателя? Тс-с… Тс-с… Я, наверное, обиделся бы, не будь выше всего этого.
Мне стало любопытно, с чего бы этот светский тон. Выглянувший из-за его плеча Дюран-Дюран, хранитель музея, все объяснил.
— Господин Дюран-Дюран, — крикнул я, — я не желаю никаких визитов.
— Я не могу помешать художнику видеть свое творение, будь то в зале музея или реставрационной мастерской. Статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», пункт второй.
Я еще сильнее вжался в подушку. С торжествующим видом Зевс-Питер-Лама облизнул губы и уставился на меня набухшими от крови глазами. Так смотрит волк на ягненка перед тем, как сломать тому шею и сожрать несчастного.
— Благодарю вас, друг мой, вы можете вернуться к своим важным обязанностям, — обронил Зевс-Питер-Лама высокомерным монотонным голосом, который так не вязался с извергающим жестокость взглядом.
— Это невозможно, господин Лама.
— Простите, не понимаю?
— Все та же статья восемнадцатая «Положения о государственных музеях», на сей раз пункт третий: «Художник не может оставаться наедине со своим творением с целью недопущения случаев, когда, в силу угрызений совести или под влиянием творческого порыва, он мог бы повредить, разрушить или видоизменить данное творение».
Дюран-Дюран закончил демонстрацию своей великолепной памяти с довольной улыбкой прилежного ученика, и мне почти захотелось расцеловать его за неукоснительное следование милых его сердцу параграфов.
— Вы, наверное, шутите? — просвистел Зевс-Питер-Лама сквозь зубы.
— Никогда не допускаю шуток с уставом, господин Лама.
Зевс расправил плечи, готовый, казалось, броситься с кулаками на хранителя музея, но, сдержав свой порыв, грациозным движением крутанул стул и уселся напротив меня.
Склонившись надо мной, он прошипел мне на ухо:
— Как случилось, что ты заговорил, змееныш?
— Фише задурил вам мозги, — едва слышно прошептал я, — а сам в мозгах ни черта не разбирается. А вас мне удалось убедить, что он сделал все как надо.
— И что же ты собираешься рассказать на процессе?
— Все, что позволит мне обрести свободу.
— Я очень влиятельная, ты сам знаешь, и уважаемая фигура. И государство тоже влиятельное и уважаемое.
— Я знаю.
— У тебя нет никаких шансов.
— Тогда зачем вам так беспокоиться?
В раздражении он откинулся на спинку стула и некоторое время молча сидел, разглаживая свои усы. Затем, отпустив их, вновь склонился надо мной:
— Живые скульптуры отлично продаются. Все красотки прооперированы. Большинство из них уже пристроено. Те, у кого заживают шрамы после операции, тоже ждут своей очереди.
— И что?
— Я не желаю, чтобы ты внес сумятицу в цветущее предприятие. Клиенты должны быть уверены в товаре, который они приобретают.
— Вы же не сделали им лоботомию, этим красоткам?
— Конечно, сделал. Точнее говоря, один из коллег Фише, только тот проигрывал на скачках.
— Так чего же вы боитесь?
Промолчав, он зажег две сигареты и окутал себя облачком голубого дыма. Вдруг я почувствовал на своей шее его горячее, переполненное злобой дыхание, его влажные губы коснулись мочек моих ушей.
— Ты как-то странно потеешь. Что с тобой? Ты случайно не заболел?
— Я прекрасно себя чувствую. Это просто оттого, что мне неприятно вас видеть.
— Если ты плохо себя чувствуешь, я могу позвать доктора Фише, ты же знаешь?
— К большому сожалению для вас, я чувствую себя в отличной форме.
Я натянул одеяло по самый подбородок, готовый отразить, если ему взбредет в голову, попытки осмотреть меня. К счастью, он вернулся к настоящей цели своего визита.
— Не в твоих интересах болтать обо всем на этом процессе.
— И не в ваших интересах тоже.
В ответ раздался тонкий пресный смешок, в котором, однако, сквозила настороженность.
— Чего же я должен, по-твоему, бояться?
— Ну, например, что я могу рассказать об одном мнимом похищении, которое кое-кто устроил для того, чтобы поднять мою стоимость на рынке произведений искусства.
— Цыц, замолчи!
— Или же о врачебных ошибках доктор Фише, который без надлежащей точности вскрывает черепа своим жертвам.
Он приложил палец к моим губам, умоляя меня замолчать.
— Слушай, давай договоримся? Ты забываешь об этом, а я забываю…
— О чем? — перебил его я. — Интересно, чего это мне нужно стыдиться? Разве того, что я доверился вам.
— Подумай хорошенько, твои родители очень обрадуются, когда узнают, как ты разыграл их со своей гибелью? И какую комедию самого дурного вкуса ты устроил перед ними, загримировавшись под утопленника? Как ты считаешь, они простят тебе этот фарс, который ты скрывал все это время?
— Мм-м… Мм-м… Мм-м…
Он не отпускал моей руки до тех пор, пока я не кивнул ему в знак согласия. Швырнув сигареты на пол, он резким движением раздавил их на полу и непринужденной походкой направился к Дюран-Дюрану, который ни слова не уловил из нашей беседы.
— Мои поздравления, господин хранитель музея, вы поддерживаете вверенные вам экспонаты в превосходном состоянии. При случае я обязательно сообщу об этом министру. Да, да. Обещаю.
Зевс покинул мою камеру, оставив Дюран-Дюрана в состоянии легкого обморока, вызванного приступом карьерного оптимизма.
В тот же вечер я пересказал навестившему меня мэтру Кальвино всю разыгравшуюся утром сцену.
Слушая меня, он почесывал затылок, и хмурая гримаса не сходила с его лица.
— Я очень пессимистично настроен, — наконец сказал он. — Моей главной задачей станет доказательство того, что вы не собственность государства, а чиновник, находящийся на службе у государства. Я буду сражаться за то, чтобы добиться изменения вашего юридического статуса. Если мне удастся достичь своей цели, вам придется лишь несколько часов в день позировать в Национальном музее с получением полагающегося вам жалования. Вас устроит такой вариант?
— Что?! И я никогда не смогу вновь стать свободным?
— Вы станете в той мере свободным, в какой является таковым государственный служащий.
— Свободным делать с собой, со своим телом все, что захочу, свободным изменить свой облик, вернуться в то состояние, в котором был до этих операций…
— Несчастный! И думать забудьте об этом! Вы стоили государству десять миллионов. Вы достигли точки, после которой возврат в прежнее состояние невозможен. Вас прооперируют, но не для того, чтобы изменить, а чтобы немного подлатать.
— И значит, я никогда не смогу избавиться от этой личины?
— Так или иначе, теперь уже слишком поздно пытаться стереть с себя оставленное Зевсом клеймо.
33Заседание суда открылось в понедельник в девять часов утра.
Судьей оказался огромного роста лысый мужчина с широкими обвислыми щеками и головой, напоминающей бурдюк. Со стороны казалось, что верх его черепа мягко перетекает в щеки. Он смахивал на громадную рыбину, одну из тех, что продают на городском рынке: с огромными глазищами, едва заметным ртом, тускло-серого цвета, неподвижно, словно мертвец, лежавшую в корзине торговца. На голове у него болтался парик, косички которого, словно ровные ряды чешуек, свисали ему на плечи. Короткие руки, не длиннее плавников, торчали из-под складок свободной черной мантии. Маленькие пухленькие кисти пятнистого, как у форели, оттенка, казалось, были накачаны водой. Судья отзывался на имя Альфа, и было весьма странно слышать, как эта безмятежная тусклая туша задает вопросы ясным, звонким и правильно поставленным голосом. Я дрожал при мысли о том, что моя судьба быть или не быть человеком решается этим существом с необычной внешностью.
В зале суда стояла невыносимая, словно в парилке, жара. Женщины беспрестанно обмахивались веерами, мужчины то и дело вытирали пот со лба. Я же радовался этой жаре, поскольку таким образом мог скрыть вызванный горячкой пот. Я также сильно надушился одеколоном, чтобы перебить запах гниющего тела. Смотреть я старался все время вниз, чтобы укрыть от любопытных взоров воспаленные веки и багровую паутину, покрывшую роговицы моих глаз. Мне оставалось лишь контролировать гримасы на лице, чтобы не выдать приступы дикой боли, которые периодически вызывали мои раны.
Мэтр Кальвино, адвокат со стороны истца и комиссар Левиафан, представлявший сторону государства, пожали перед началом процесса друг другу руки, точь-в-точь как теннисисты, обменивающиеся до игры приветствием. Словно свисток арбитра, раздался гонг судьи, который объяснил правила игры, и матч начался.