Бернхард Шлинк - Летние обманы
Когда боль снова дала о себе знать, он почти обрадовался. Вот так чуть ли не радуешься, если ты, всеми покинутый в чужих краях, вдруг встретишь знакомого, которого, вообще-то, терпеть не можешь, но с которым тебя связывает что-то в прошлом — школа, или университет, или служба, или работа. Встретишь — и мысли отвлекутся от одиночества. А боль вдобавок явилась не одна, а с напоминанием, зачем он придумал это лето — лето в кругу родных и близких: не для того, чтобы умереть в кругу близких, а чтобы с ними проститься. Что же, прощание состоялось немножко раньше и получилось немножко иным, чем он рассчитывал. Да, так оно и есть. Или все-таки нет?
Он встал — пора вынуть из машины первую порцию стирки, повесить белье сушиться, в машину загрузить новую порцию. Еще не дойдя до дому, он понял, что прощание не только состоялось немножко раньше и получилось немножко иным, чем он рассчитывал. Оно не имело ничего общего с тем прощанием, которое еще впереди. Если прощание имело место в прошлом — значит, оно состоялось. Но если прощание еще предстоит, значит, существует возможность, что прощание что-нибудь задержит, что-нибудь ему помешает, случится чудо. В чудеса-то он не верил. Однако он все же тешился некой надеждой — думал, что боль будет постоянно усиливаться, переносить ее будет все труднее, и когда она станет нестерпимой, тогда естественным образом явится его решение. А вышло наоборот — боль стала сильнее и средство против боли стало сильнее. Так что решение выпить коктейль и расстаться с жизнью не явится естественным образом. Его необходимо принять, но, так как в запасе у него еще было время, он не признался самому себе, как трудно ему дается это решение. Ну а если он сломает руку или ногу, тогда настанет решительный момент?
Ему случалось видеть, как жена развешивала белье. Она протирала тряпкой бельевую веревку, натянутую в саду, приносила из подвала корзину с бельем, каждую вещь встряхивала, потом, повесив, прикрепляла прищепками, вынимая их из мешочка, висевшего у нее на поясе вместо передника. Так же все сделал и он. Наклонялся за каждой вещью, встряхивал, брал из меточка прищепки, вешал вещь на веревку, зажимал прищепками. Совершая все эти действия, он мысленно видел, как все это делала жена, нет, не видел — ощущал при каждом движении. И его охватила жалость к ее телу, которому достались все тяготы и труды по дому, уходу за детьми, и родовые муки, и однажды — выкидыш, и частые циститы, и изматывающие мигрени. От жалости его так разобрало, что он заплакал. Хотел перестать — и не мог. Сев на ступеньках веранды, он сквозь пелену слез смотрел, как ветер то надувал простыни на веревке, то стихал, и они опускались, и снова ветер налетал и вздымал их кверху.
Нет, ничего не останется от этого последнего лета, которое он так тщательно продумал. Опять, опять он собрал вместе все ингредиенты счастья, но получилось не то, что хотелось. Все вышло иначе, чем в прежние годы; некоторое время он ведь был этим летом по-настоящему счастлив. Но счастье не пожелало с ним остаться.
16
В тот же день он начал прислушиваться. Находясь в саду или на озере, он прислушивался: не жена ли приехала, не ее ли это машина? Или, сидя на втором этаже, он вдруг слышал какой-то шорох внизу и прислушивался: не ее ли это шаги? А если сидел внизу, ему чудились какие-то звуки на верхнем этаже, и он вслушивался: не голоса ли там раздаются?
В последующие дни иногда явственно слышался шум подъехавшей машины — он был уверен, это приехала жена, или, определенно, раздавались шаги на лестнице, или слышалось, что со всех ног бежит к нему Матиас или что его зовет Ариана. Он спешил к двери или на лестницу или оборачивался на звук — нет, никого. Однажды он целый день ходил то в дом, то на озеро, потому что в голове засела мысль, что жена приплывет на лодке и будет дожидаться его на скамейке. Добравшись до скамейки, он сам удивлялся, как ему это могло прийти в голову, но стоило вернуться в дом, и через некоторое время ему явственно слышался стук лодочного мотора.
Спустя некоторое время вместо звуков в доме и в саду осталась лишь гулкая пустота, и он махнул на все рукой. На утренний ритуал — душ, бритье, одевание — у него не хватало сил. Если надо было съездить за продуктами, он натягивал брюки и куртку поверх пижамы, а в магазине не обращал внимания на взгляды, которыми его провожали. Сразу после обеда он наливал первый стаканчик и к вечеру напивался в лоск, а если одновременно принимал болеутоляющее, то впадал в почти бессознательное состояние. И лишь тогда не чувствовал боли. В остальное время у него постоянно что-нибудь болело и нередко все тело ломило от боли.
В один из таких вечеров он сверзился с лестницы, спускаясь в подвал, но был к этому времени уже пьян, так что не смог встать на ноги и подняться наверх. Присев на ступеньке и прислонившись к стене, он заснул. Поздно ночью он пришел в себя и увидел, что правая рука сильно распухла. Рука болела, но это была не старая знакомая боль, а молоденькая, свеженькая, и при малейшем движении она как бешеная пронизывала руку от запястья до кончиков пальцев. Эта боль сказала ему, что рука сломана. И еще сказала: теперь пора.
Однако он не пошел за коктейлем, а пошел в кухню и сварил себе кофе. Завернув в полотенце побольше кубиков льда из холодильника, подсел к столу и, кое-как приладив на руку повязку со льдом, выпил кофе. Так-так, вести машину он не сможет. Придется вызвать такси. Отвратительно он выглядит и пахнет не лучше — с грехом пополам он принял душ, сменил белье, напялил костюм. Позвонив в такси, он поднял с постели старика-директора, с которым они знакомы сто лет, тот сказал, что приедет лично. Он сел на террасе и принялся ждать. Ночной воздух был теплым.
Дальше все пошло как-то само собой. На такси он добрался до больницы, врач чего-то кольнул ему, отправил на рентген, сестра в рентгеновском кабинете, сделав снимки, велела подождать. Других пациентов не было. В одиночестве он ждал, сидя на белом пластмассовом стульчике в холле, залитом белым светом длинных неоновых ламп, и глядел в окно на пустую парковку. И мысленно сочинял письмо жене.
Прошло не меньше часа, прежде чем его позвали. Рядом с первым врачом стоял еще один. Он-то всем и распоряжался, он и объяснил ему, сколько там, в кисти руки, косточек, и как они расположены, и какие из них две сломаны, и что нет необходимости оперировать и даже накладывать гипс или шину, достаточно тугой повязки, и что вообще все будет хорошо. Перевязав ему руку, врач велел снова показаться через три дня. А сейчас ему в приемном покое вызовут такси.
Старик-таксист, доставивший его в больницу, отвез его и домой. По дороге они поговорили о детях. Доехали, он вылез из такси, и оказалось, что уже светает и галдят птицы, как в то утро, когда он пек блинчики. Когда же это было? Три недели назад?
17
Он поднялся в свой кабинет и сел за пишущую машинку. На ней он печатал письма, статьи и книги, пока по должности ему не предоставили секретаршу, которой он диктовал. Надо было освоить компьютер, выйдя на пенсию. Но он предпочел иногда приглашать старую секретаршу или вовсе не писал.
Печатать на машинке он отвык, а уж одной левой рукой и вовсе получалось хуже некуда. По буковке, по буковке, левым указательным.
«Я не могу без тебя. Не из-за стирки — сам стираю и сушу белье, потом ровно все складываю. И не из-за готовки — сам покупаю продукты и готовлю. Убираю в доме и поливаю сад.
Я не могу без тебя, потому что без тебя все теряет смысл. Во всем, чем я в жизни занимался, я находил смысл лишь потому, что со мной была ты. Если бы тебя не было, я ничего бы не добился. С тех пор как тебя со мной нет, я начал опускаться и дошел уже до предела. Но мне повезло: я оступился на лестнице и тогда наконец опомнился.
Я жалею, что не все рассказал тебе о своем состоянии. И что в одиночку составил план, как положу конец своей жизни. И что в одиночку хотел решить, в какой момент буду уже не в силах выносить такую жизнь.
Ты, конечно, помнишь шкатулку, которая досталась мне от покойного отца. В шкатулку я положу тот пузырек, закрою шкатулку на ключ и поставлю в холодильник, где вино. Ключ от шкатулки кладу в этот конверт вместе с письмом, потому что без тебя я ни на что не могу решиться. Если станет совсем невмоготу, мы с тобой вместе так и решим: да, больше невозможно. Я люблю тебя».
Он положил пузырек в шкатулку, запер ее на ключ, шкатулку поставил в холодильник, ключ и письмо сунул в конверт, на конверте написал адрес городской квартиры. Дождавшись почтальона, отдал ему конверт.
Как только почтальон уехал, начались сомнения. Его жизнь и смерть — в руках жены? Что, если она не получит письма или не откроет конверт, просто не захочет? Хорошо бы перечитать, что он там написал, но он же в одном экземпляре напечатал, не под копирку. Остался, правда, почти целиком первый вариант, в котором он насажал опечаток. В корзину для бумаг бросил, надо пойти порыться в ней.