Маргарет Дрэббл - Камень на шее. Мой золотой Иерусалим
— Ну я-то прохожу спокойно, — ответила мне женщина. — Перед тем как положить сюда сына, я заставила их дать мне письменное разрешение посещать его. А теперь остается только предъявлять это разрешение.
— Какая предусмотрительность! — восхитилась я. — А мне пришлось устроить истерику.
— Да что вы? — улыбнулась она, явно преисполнившись почтением. — И подействовало?
— Как видите!
— А я всегда боялась поднимать шум, вдруг скажут: «У нее нервы не в порядке, ее нельзя допускать к детям». Боялась, что меня, чего доброго, уложат в постель.
Я подумала, что мой случай тем более мог иметь такие последствия, и вспомнила рассказы Лидии о том, как ей запретили делать аборт, опасаясь, что это может нарушить ее душевное равновесие. Очевидно, степень нормальности не менее мудреная штука, чем степень ответственности.
— Ну, вам, во всяком случае, не к чему было учинять беспорядок, вы обо всем позаботились заранее. А я просто не догадывалась, что будет, иначе тоже, наверно, приняла бы меры.
— Заранее это представить себе нельзя, — возразила моя собеседница. — В первый раз я тоже не догадалась. К первому ребенку меня не пускали. Пришлось мужу написать им.
— Это помогло?
— Да, конечно. Муж, знаете, имеет тут некоторое влияние. Незначительное. Без связей, пусть даже небольших, я не знаю, что бы я делала. — Она слабо улыбнулась и только тогда я заметила, какой у нее утомленный вид.
— Значит, у вас не единственный ребенок? Есть еще? — спросила я.
— Да, сейчас здесь у меня уже второй, — пояснила она. — Второй сын.
Мы помолчали: вероятно, она ждала, что я начну расспрашивать, чем он болен, но мне не хотелось, и, как видно, благодарная за эту мою сдержанность, она продолжала:
— У них обоих одно и то же. Так что во второй раз я уже знала, как все будет. Несколько лет чувствовала, к чему идет дело. От этого еще трудней. Считается, что когда знаешь заранее, легче, но это не так — только хуже.
— Почему же вы и второго сюда положили?
— Почему? Да ведь это лучшая детская больница. Разве вам не говорили?
— Конечно говорили! Еще бы! Но я считала, что во всех больницах так говорят.
Она снова улыбнулась, но не моей наивности — ее серьезная лучистая улыбка просто выражала усталую благожелательность.
— Нет, — сказала она, — это действительно самая лучшая больница. Вам очень повезло, что вы сюда попали. Они здесь творят чудеса. А у вас, наверно, первый ребенок?
— Да, первый.
— Желаю, чтобы со вторым вам больше повезло, — сказала она, допивая чай.
— Второго я заводить не собираюсь.
— И я так говорила, — отозвалась она. — Меня заверили, что со вторым этого не будет, что такое не повторяется. А потом объясняли уже каждый по-разному. Впрочем, это неважно, я бы все равно родила второго.
— Как же у вас хватает сил выдерживать? — спросила я.
Я не хотела ни о чем спрашивать, вопрос вырвался сам собой, и мне стало очень неловко, тем более что женщина держалась хотя и доброжелательно, но отчужденно, выражая скорее чисто человеческое участие, чем личную заинтересованность. Однако она отнеслась к моему вопросу спокойно, видимо, ей задавали его часто.
— Не хватает! — ответила она.
Взяв ложечку, моя собеседница начала помешивать чаинки на дне чашки, внимательно в них всматриваясь, словно они — темно-коричневые и распаренные, скрывали ее судьбу и движением ложки она могла эту судьбу изменить.
— Сначала я делала вид, будто болезнь сына меня не тревожит. Когда говорила с друзьями, отшучивалась, а с родными старалась преуменьшить опасность, знаете, как мы все в таких случаях. Правда, удивительно, как мы всегда стремимся все сгладить? Но в конце концов мне надоело. Я устала притворяться ради того, чтобы щадить других. Теперь мне все равно, пусть видят, как мне тяжело.
Она замолчала, будто сказала все, что могла. Я тоже молчала, пораженная этой горестной исповедью о страданиях, к которым сидевшая напротив женщина, очевидно, была приговорена на всю жизнь. И все же я не могла примириться, не могла согласиться с тем, что какие-то осложнения при родах, какие-то мелкие неполадки в организме ребенка могут так искалечить, деформировать и надломить характер его матери! Ведь теперь ей не осталось ничего, кроме как искать опоры в своем достоинстве, подобно тому, как надломленная лоза продолжает грациозно расти, опираясь на стену, освещаемую солнцем. А в том, что она несла свое горе с достоинством, сомнений не было, она оберегала себя и своих близких от воздействия всего уродливого, что так часто сопутствует тяжелой болезни.
Минуты две мы сидели молча, и я не намеревалась больше ни о чем спрашивать, но по неугомонности своей натуры не могла успокоиться — словно пес, который все возвращается к старой обглоданной кости. Я должна была задать ей мучивший меня вопрос, хотя и не рассчитывала получить ответ — знала сама, что ответа нет, но мне казалось, эта женщина поймет, почему я ее спрашиваю.
— А что же делать другим? — спросила я ее. — Всем остальным?
— Остальным? — медленно повторила она.
— Да, тем матерям, кто не смог попасть сюда, — объяснила я. — Тем, у кого нет денег. Нет связей. Тем, кто не решился закатить истерику.
— А, вот вы о чем, — протянула моя собеседница.
— Ну да. Каково им?
— Не знаю, — все еще не поднимая глаз, медленно проговорила она. — Не знаю. И не вижу, чем я могу им помочь.
— Но мысль о них вас не беспокоит? — не унималась я, боясь растравить ее еще сильней, но не в состоянии отступить.
Сделав над собой усилие, она попыталась сосредоточиться на моем вопросе. Потом заговорила, и я с нелепой надеждой ждала ее ответа.
— Раньше меня это тоже беспокоило, — призналась она. — Когда я начала сюда ходить, чужие дети волновали меня не меньше, чем мой собственный. Я утешалась тем, что говорила себе — никто из их матерей не переживает того, что переживаю я. Они не так сильно любят и беспокоятся, иначе тоже добились бы разрешения. Но это, разумеется, чепуха.
Она посмотрела на меня, ища подтверждения, и я кивнула, так как была согласна с ней.
— На самом деле они тоже любят и тоже беспокоятся, — продолжала женщина, — но просто они погружены в это меньше, чем я. Однако со временем, после того как мои злоключения растянулись на годы, я стала думать, что мне, в общем-то, нет дела до других. И знаете, ведь так оно и есть. Мои заботы — это мои заботы, и этим все сказано. У меня нет сил беспокоиться о чужих детях. Они не имеют ко мне отношения. Мне едва хватает времени, чтобы заботиться о себе. Если я не буду в первую очередь думать о себе и о своих детях, они погибнут. Вот я и думаю только о своих, а о других пусть беспокоятся их родные.
Она кончила, добавить ей было нечего. Я, естественно, растрогалась чуть не до слез, ведь не часто встретишь человека, который решится так ответить на подобный вопрос. В ее словах не было жесткого безразличия — по-моему, это и тронуло меня больше всего. Я столько раз слышала подобные рассуждения, но их всегда сопровождала либо виноватая ухмылка по адресу тех, кем приходится пренебречь, либо бравое презрение тори ко всем невеждам, либо деловитость гордецов с шорами на глазах, которые считают, что разбираются во всех жизненных вопросах. Но я никогда не слышала, чтобы такие взгляды деликатно объясняли печальной необходимостью. Я поняла ее и благодаря ей поняла всех остальных. По-моему, я ничего моей собеседнице не ответила. Вскоре она надела перчатки и поднялась.
— До свидания, — сказала она.
— До свидания, — ответила я, и она ушла. Примерно через неделю Октавию разрешили забрать домой. К этому времени она уже стала прежней — живой и веселой, и, казалось, все перенесенное ею не оставило на ней следа, разве что она чуть похудела. В день выписки я явилась в клинику с небольшим чемоданом, битком набитым детскими нарядами. Я уже давно с вожделением ждала, когда смогу снять с дочки казенные белые больничные рубашки. Неся вахту у кровати Октавии, я даже улучила время и соорудила ей несколько новых платьиц. В школе нас учили делать оборки, но я и не подозревала, что когда-нибудь найду применение этому искусству. Однако мне всегда обидно зарывать талант в землю, и я смастерила Октавии хорошенькие туалеты из модной ткани элегантных темных оттенков. Шила я с большим удовольствием. Это времяпрепровождение было куда более полезно, чем головоломки, так как помогало сэкономить деньги, да и руки были заняты, а в противном случае я постоянно отщипывала заусеницы на пальцах или вытягивала соломинки из кресла, которое мне, наконец, удалось раздобыть. Когда мы собирались домой, я нарядила Октавию в свой шедевр — темно-синее платьице в мелкую клеточку. Она была в нем чрезвычайно мила и резво прыгала у меня на коленях. На прощание я пожала руки всем сестрам и даже старшей сестре, которая была рада радешенька, что больше меня не увидит. Затем мы погрузились в ожидавшее нас такси и отбыли. Я вспомнила, как мы с Октавией вот так же покидали больницу в прошлый раз, когда ей было десять дней от роду. Теперь я стала умней и не зарекалась, что никогда сюда не вернусь, тем паче, что уже понимала: в лучшем случае нам предстоит проходить обследования и проверки чуть ли не всю жизнь. Как бы то ни было, мне казалось, что сейчас я более счастлива, чем тогда, и острее ощущаю, как мне повезло.