Джулиан Барнс - Глядя на солнце
Список пробудил в Грегори нарастающую зависть. Какими разнообразными и романтичными были тогда пути смерти. Теперь вы умирали только от Мягкой Кончины, старости или от какой-то из все уменьшающегося набора банальных болезней. Водянка… Астма… Холера морбус… словно дополнительная свобода иметь впереди столько возможностей. Грегори задержался на Резерфорде Б. Хейсе. Паралич сердца. Вероятно, боли и страха вы испытали столько же, как при любой другой болезни; но зато какая память о вас! Он умер от Паралича Сердца, прошептал про себя Грегори. Возможно, от этого следовало умереть Казанове. И у него возникло желание изобрести хотя бы одну совсем новую причину смерти, что-то такое, чтобы поразить собственную эпоху. В 1980-х годах, внезапно вспомнил он, была открыта особая категория заболеваний. Ее назвали Аллергией Двадцатого Века. Жертвы — немногочисленные, но получившие огромную прессу — выдавали хронические реакции на все аспекты современной жизни. Вполне возможно, что они реагировали бы точно так же и на девятнадцатый век, однако тогда их заболевание получило бы безапелляционное, но благоуханное название вроде «мозговой лихорадки». Двадцатый век, более в себе сомневавшийся, предпочел назвать этот недуг аллергией на собственное время. Грегори очень бы хотел оказаться первым больным чем-то вроде этого. Финальная судорога изобретательности в знак прощания. Он забыл, для чего спросил о смерти президентов. Проверил Казанову — нет, не от паралича сердца, а просто от старости.
— Полагаю, есть одно утешение, — сказал Грегори матери вечером. — Это не может продолжаться.
— О да. Это не продолжается. Это кончается. В том-то и суть, верно?
— А! Нет. Я имел в виду, продолжать думать про это, а не то, что происходит на самом деле. КОН выдал отличную фразу, когда я спрашивал о чем-то другом: «Невозможно смотреть на солнце или на смерть, не моргая».
Джин Серджент улыбнулась — почти самодовольно, — показалось ее сыну. Нет, пожалуй, это неверно — в конце-то концов, она никогда не любила казаться умной; может быть, она просто что-то вспоминала. Грегори следил за ней. Она медленно-медленно закрывала глаза, будто темнота помогала ей яснее увидеть прошлое. Когда ее веки наконец плотно сомкнулись, она заговорила.
— Нет, на солнце можно смотреть пристально. За двадцать лет до твоего рождения я знавала человека, который научился смотреть на солнце.
— Через закопченное стеклышко?
— Нет. — Медленно, не открывая глаз, она подняла левую руку к лицу, потом чуть растопырила пальцы. — Он был пилотом. И ему пришлось набраться знаний о солнце. После некоторого времени к нему можно привыкнуть. Просто смотреть надо сквозь раздвинутые пальцы, и тогда ты справишься. Сможешь смотреть на солнце столько, сколько захочешь. — Может быть, подумала она, может быть, через какое-то время у тебя между пальцев вырастут перепонки.
— Ну, это выглядит чудесным приемом, — сказал Грегори. — Хотя, полагаю, не легко решить, хочешь ты им овладеть или нет.
Джин открыла глаза и посмотрела на свою руку. Удивилась и немного расстроилась. Она забыла, насколько распухли суставы ее пальцев за последние тридцать лет. Короткие обрезки веревки с нанизанными лесными орехами — вот как выглядели ее пальцы теперь. А когда она попыталась раздвинуть пальцы медленно, открыть их осторожно, как жалюзи, то узловатые суставы сразу же пропустили слишком яркие полоски света. Она не могла сделать то, что был способен делать Проссер Солнце-Всходит. Она была очень старой, и ее пальцы пропускали слишком много света.
— По-твоему, — сказал Грегори нервно, — тревожиться из-за всего этого нет смысла?
— Этого?
— Этого. Бога. Веры. Религии. Смерти.
— Неба.
— Ну…
— Да, Неба, вот что ты подразумевал. Вот, что все подразумевают, и только. Отправьте меня на Небо. Почем билет до Неба? Это все такое… слабоумие. И в любом случае я побывала на Небе.
— И какое оно?
— Очень пыльное.
Грегори улыбнулся. Склонность его матери к загадочности бесспорно возрастала. Люди, не знающие ее, могли бы подумать, что она помутилась в рассудке; однако Грегори знал, что у нее всегда имелась твердая точка отсчета, что-то, что для нее означало логическую связь. Вероятно, объяснения потребовались бы слишком длинные. Грегори прикинул, не это ли значит состариться: все, что вам хочется сказать, требует контекста. Если вы пытаетесь изложить весь контекст, вас считают болтливым старым идиотом. Очень старые нуждаются в толмачах, как и очень юные. Когда старики теряют своих близких, своих друзей, они теряют с ними своих толмачей; они теряют любовь, но, кроме того, теряют способность речи в ее полноте.
Джин вспоминала свое посещение Неба. Храма Неба в Бэйцзине, как они его теперь называют. Ну, хотя бы Небо они не переименовали. Сухое июньское утро, пыль, несущаяся прямо из пустыни Гоби. Женщина крутит колеса велосипеда, торопясь на работу со своим младенцем. Головка младенца обернута марлей для зашиты от пыли. Младенец похож на миниатюрного пасечника.
В Храме Неба пыль закручивалась веселыми спиралями по всему двору. Она видела спину старого китайца. Синяя кепка, морщинистая шея, морщинистая блуза. Черепашья шея, тянущаяся вбок к огромной вогнутости Стены Эха. Китаец слушал разговор, понимать который никак не мог. Быть может, звучание слов казалось ему прекрасным, голоса — потусторонними. Но Джин прислонила ухо к стене и поняла: какая-то грубость о покойном китайском лидере, затем любовная болтовня. И только. Вот и все, что можно было услышать.
Джин, конечно, знала, что делает Грегори. Побрякивает мелочью в кармане. Вопит в небо. Паника, которую, думал он, ему удается так хорошо прятать от нее: а это просто взрослая манера проделывать то, что она и дядя Лесли почти сто лет назад проделывали за остро-пахнущей буковой рощей у четырнадцатой лунки. Откинуть голову и завопить в пустые небеса, зная, что там, вверху, вас некому услышать. А потом вы хлопались на спину, измученные, смущающиеся и чуть-чуть довольные: пусть никто и не слушал, но вы свое так или иначе доказали. Вот что делал Грегори. Доказывал свое. Она только надеялась, что, хлопнувшись на спину, сильно он не ушибется.
Грегори шутливо начал расспрашивать КОН о самоубийстве. И осторожно: невозможно было знать заранее, не вызовет ли введение определенных вопросов автоматический отбой. Как знать, не упадет ли к нему на колени из потайного распределителя коробочка счастливых таблеток и не получит ли он со следующей же почтой путевку в санаторный лагерь.
Опасное очарование КОНа заключалось в том, что его можно было спросить о чем угодно на белом свете и, не остерегшись, через парочку раз превратиться из серьезного исследователя всего лишь в любителя неожиданностей, с разинутым ртом рыщущего в поисках чего-нибудь позабористее. Грегори поймал себя на том, что его стремительно засосал водоворот мистики Самоубийств. Он, например, потратил время на знаменитое подражательное самоубийство мистера Баджелла, который ушел с представления Аддисона «Катон» и бросился в Темзу, оставив такое вот оправдание своего поступка:
Что сделал Катон, а Аддисон одобрил,
Неверным быть не может.
Грегори запросил краткое содержание трагедии и искренне пожалел мистера Баджелла. Катон убил себя в знак протеста против диктатуры и чтобы расшевелить совесть своих соотечественников. Бедный мистер Баджелл: его кончина ничьей совести не расшевелила. Ничуточки.
Немногим убедительнее оказался пример Робека, шведского профессора, который написал длинный трактат, призывающий читателей к самоубийству, а затем уплыл в море в небольшой лодке на практике подтвердить идею, которую проповедовал. Грегори попытался выяснить через КОН, сколько экземпляров книги Робека было продано и какое число самоубийств она вызвала, но требуемых статистических данных в наличии не оказалось. И он двинулся дальше, пошарил среди японских пантеистов, которые набивали карманы камнями и кидались в море на глазах восхищенных родственников; рабов, ввезенных из Западной Африки, которые убивали себя, веря, что оживут в родных краях; среди австралийских аборигенов, которые думали, что душа умершего черного возрождается белой, а потому накладывали на себя руки, чтобы ускорить изменение пигментации. «Черный парень вниз падает, белый парень вверх прыгает», — когда-то объясняли они.
В восемнадцатом веке французы считали Англию родиной самоубийств; романист Прево приписал пристрастие англичан к этому виду смерти отоплению комнат углем, пристрастию к недожаренной говядине и чрезмерному злоупотреблению сексом. Мадам де Сталь поразила такая популярность самоубийств, учитывая степень индивидуальной свободы и общей религиозной терпимости. Некоторые, подобно Монтескье, винили климат в этом национальном импульсе, но мадам де Сталь полагала иначе: она выследила под пресловутой английской сдержанностью пылкую порывистую натуру, которая восставала против любого бессмысленного соприкосновения с разочарованием или скукой.