Владимир Солоухин - Мать-мачеха
— А у кого не найдется? — вклинился тихим, но железным клинышком голос Михаила Ивановича. Его, как видно, начало раздражать упрямство Золушкина.
— Во всяком случае, найдутся стихи, печатавшиеся в нашей стенной газете. Дело официальное и чистое, как слеза.
— Одно дело стенная печать. Другое — книга. Стенная печать остается в наших стенах, а кто мне скажет, в чьих руках окажется книга послезавтра?
Володя Бабочкин начал говорить о бдительности, об ответственности работников идеологического фронта, о капиталистическом окружении, о происках врагов.
В перерыве Дмитрий и Игорь отошли в сторону покурить. Даже не то чтобы отошли, но как-то остались в стороне одни, вроде как заговорщики. Володя Бабочкин подошел к ним и тихо сказал Дмитрию:
— Пойдем, мне надо сказать тебе два слова.
Значит, Игорь оставался теперь один со своим аукционом.
Михаил Иванович тоже оказался в той комнате, куда пригласили Золушкина. Он-то и начал разговор:
— Ты что, ослеп? Не видишь, к чему клонится дело? Не понимаешь, зачем ему нужен этот аукцион?
— Да что в нем плохого?
— А то, что Ольховатский со своим характером в два счета организует некоторых ребят, да и без всякой организации, в силу стихийной солидарности с ним, они взвинтят цену на его книгу, ну, и еще некоторых. А вот, к примеру, его, — Михаил Иванович кивнул на Володю Бабочкина, — никто не захочет купить и за три копейки.
— Дело не в моей книге, — обиженно и весь передернувшись, возразил Бабочкин. — Но можем ли мы допустить, чтобы мнение о тех или иных стихах, о том или ином студенте зависело от случайностей аукциона?
— Да ведь игра же. Новогоднее развлечение.
— Не игра, а политика. Странно, что ты не хочешь этого понять. И мы этого не допустим. Рекомендуем тебе подумать.
— Вторым вопросом, — начал Володя Бабочкин после перерыва, — у нас значится персональное дело. Я уточню. Персональное дело комсомольца Александра Марковича. Суть состоит в том, что товарищ Маркович за последнее время допустил ряд грубейших высказываний, несовместимых с его пребыванием в комсомоле.
— Например? — нетерпеливо взорвался Игорь Ольховатский.
— Например… Он сам расскажет. Товарищ Маркович, расскажите, как было дело.
Саша, маленький, с двумя серебряными зубами спереди, попробовал улыбнуться, отчего и бросились в глаза серебряные зубы.
— Дела никакого не было. Была просто шутка.
— Хорошенькие шуточки! Продолжайте.
— Я готовился к экзаменам по марксизму. Ко мне подошла Эллочка Зельц и спросила, что я делаю и отчего я грустный. Ну, а я пошутил.
— Просим буквально.
— Буквально так: «Да вот классики марксизма не могли написать поменьше, теперь вот сиди учи».
— Все?
— Как будто бы все.
— Нет, не все. Договаривайте до конца. Какие еще слова были вами произнесены в то время?
— Я не помню.
— Напомним. Еще вы сказали: «Какая досада!» Было?
— Я не помню. Может быть, и было. Если вы лучше знаете, значит, было.
— Итак, товарищи, вопрос предельно ясен. Видите ли, большая досада изучать классиков марксизма. Надо учесть, что в это время перед Марковичем лежало не что иное, как том «Вопросов ленинизма». Вы понимаете теперь всю степень святотатства и словоблудия комсомольца, мне хотелось бы сказать, бывшего комсомольца? Я думаю, мы сейчас дружно проголосуем за исключение Марковича из комсомола. Я уверен, собрание нас поддержит.
Как-то опять получилось так, что только Игорь и Дмитрий не подняли рук за исключение.
— Может, вы, Золушкин, объясните свою позицию?
— Мне кажется, что он сказал не подумав. Без злого умысла. Вот именно пошутил. Неужели из-за одного этого мы должны выбрасывать его из наших рядов? Я согласен, что шутка получилась грубая и отвратительная, неуместная, но можно наказать, внушить, воздействовать, исправить. Если мы его исключаем, значит, считаем неисправимым. А какой же он неисправимый?
Вскочил Игорь Ольховатский:
— Я предлагаю послушать новые стихи Марковича. Для меня важнее, что он говорит в стихах, чем то, что он сболтнул Эллочке.
— Не хватает устроить творческий вечер Марковича с привлечением студентов смежных вузов. У нас есть большинство голосов за исключение. Собрание покажет.
На другой день Золушкина вызвали в партбюро. Михаил Иванович предложил сесть, улыбнулся.
— Ну ты, брат, вчера поершился на комитете. Это ничего. Многое мы начинаем понимать не сразу. Путаемся, плутаем, как слепые котята. Я думаю, что ты уже осознал. Не будем к этому возвращаться. У нас к тебе просьба. Можешь рассматривать ее как первое партийное поручение. Ты ведь, надеюсь, готовишься в партию? Мы хотим, чтобы именно ты выступил на собрании с резкой отповедью и Марковичу и Ольховатскому. Собрание будет не скоро. Продумаешь. Но надо выступить именно так, чтобы ребята почувствовали. Чтобы проняло. Ты это сумеешь. Кроме того, именно тебе поверят студенты. Мы — люди более официальные. Так, дескать, надо. Ну, а ты — от души. От чистого, широкого сердца.
— Я, право, не знаю. Не готов. Во-первых, действительно глупая шутка. Потом при чем тут Ольховатский? Я ведь с ним стоял на одной точке.
— Вот именно. Вот именно. Поэтому тебе и не мешало бы публично отмежеваться. Блестящий случай. Одним словом, дело серьезное. Серьезнее, чем ты предполагаешь. Гораздо, гораздо серьезнее.
Михаилу Ивановичу, казалось, сладко было подчеркнуть это «гораздо, гораздо серьезнее», или, может быть, он хотел, чтобы Золушкин уловил, наконец, за простыми словами иной, глубинный смысл, о котором ему, Михаилу Ивановичу, почему-то не хотелось говорить открыто.
Золушкин сидел молча. Голову он опустил, как сердящийся бык.
— Значит, все еще не понимаешь. Ну что же! Придется терпеливо растолковать…
Дмитрий ушел от Михаила Ивановича через полтора часа. О чем был подробный разговор, он никогда никому впоследствии не рассказывал. Правда, когда он уже выходил и дверь была приоткрыта, автору этих строк, то есть беспристрастному биографу, как бы даже летописцу Дмитрия Золушкина, удалось услышать последнюю, наверно уж напутственную, фразу:
— Ну вот, будем считать — договорились. Все, что я сказал, на досуге обдумай.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Дмитрий думал, но в голове у него образовалась сумятица. Необходимость выступать на собрании превратилась для него в какое-то постоянное несчастье. Такое, что если человек вспомнит вдруг ночью, проснувшись на секунду единственно для того, чтобы повернуться с боку на бок, то сразу обдает несчастного жаром. Сразу трезвеет человек ото сна.
Дмитрий не мог представить себя выступающим против Игоря или Саши. Не верил он тому, что придется выступать. Случится что-нибудь, что помешает, освободит его душу из-под тихого, но твердого гнета. В то же время свежо и сознательно знал, что ничего такого не случится и собрание настанет. В эти-то именно секунды его и окидывало горячим ознобом: ночью во время короткого просыпа, на лекциях, когда переставал слышать профессорские слова, в редчайшие мгновения, когда рыжая голова его покоилась на коленях — теперь уж без думочки — едва ли не самой красивой девушки в России.
Не последнее место принадлежало в Митиных мучениях тому, что не кто иной, как Саша Маркович поддержал его, деревенского парня, на тротуаре с демобилизационным вещмешком и прямо-таки символически, прямо-таки за руку привел, можно сказать, к храму науки.
Душа под мягкой, но неумолимой рукой необходимости (нужно отметить, Мите и в голову не приходило, что можно взять и не выступить. Даже намека на такую возможность не появлялось во всех его переживаниях. Тут было, видимо, что-то от обреченности, от общего, пожалуй, даже психологического состояния, притом не одного только Мити) начинала мыкаться в разные стороны, ища уловки. И первая уловка вырисовалась в то, что Дмитрий прибрел на квартиру к Саше Марковичу, на ту самую, где некогда Саша отстукал на машинке девять его стихотворений. Подспудный смысл состоял в том, что если все сказать Саше, предупредить его: «Так и так, встану однажды и употреблю все усилия, чтобы низвести тебя к нулю», — то вроде бы низводить будет благороднее и легче.
Ничего не изменилось в Сашиной квартире за это время. Та же старенькая машинка с подрисованными клавишами, тот же потертый диван, тот же беспорядок в соседней комнате.
Мать Саши, старушка, сочиняющая детские песенки, на этот раз была дома. Она, правда, судя по всему, не вмешивалась в дела сына. Дмитрий и рассмотрел ее как следует лишь полчаса спустя, когда она вышла из своей комнаты. До этого только знал, что она там, за перегородкой. Оттого, может быть, и не мог начать главного своего разговора. Напротив, речь шла все больше о мирных делах, о последнем семинаре (где Митя прочитал свой доклад о стихах Ярославцева) да еще о предстоящих каникулах. Саша похвалил Митины изыскания о Ярославцеве.