Николай Хохлов - Право на совесть
— Как же это случилось? — любопытствую я.
— Как случилось? Отец мой был белорус и католик. Он пришел в Москву вместе с братьями еще до революции… Встретился с мамой здесь. Он был из простых крестьян, а мама из известной московской семьи. Блиновы, может быть знаешь? Нет? В общем, маме пришлось уйти из дома, чтобы выйти за него замуж. В маминой семье такие случаи не редкость. Моя двоюродная сестра, например, убежала 17-ти лет из дома во Францию… Стала потом известной балериной. Говорят, — живет сейчас где-то в Швейцарии, замужем за парфюмерным фабрикантом… Счастлива… Папа с мамой тоже всю жизнь были счастливы. Я хочу сказать, что они очень любили друг друга и никогда не жалели о том, что встретились. Папа был почти совсем неграмотным. А потом многому научился. В основном из-за мамы, конечно…
— А чем занимался твой отец?
— Работал по сельскому хозяйству. Знаешь, когда я была еще совсем маленькой, папа заведывал государственным садом. Мы жили прямо в саду. Такой чудесный, большой, заросший, совсем дикий сад. Вот хорошо было! А костел я совсем не помню. Крестили меня там. С папой иногда ходили. Музыку, вот, помню. И статуи… Только статуи меня пугали, казались странными и неприязненными… Я ведь совсем девчонкой еще была. А потом католических церквей не стало… По праздникам мы с мамой всегда в православную ходили, в Брюсловский. Или здесь, на Арбате, в сербскую. Мама в католической не бывала. Ах, какая в сущности разница? Вера остается верой. Я всегда одинаково любила и наше Рождество и католическое. Вообще за то, что — праздники. И за то, что все дома… И за свечки, за елку, — тоже, конечно.
— Как же так случилось, что твоя мама умерла так рано?
— Врачи говорили от повышенного давления крови. Я думаю, ей просто было очень трудно. Странно… Столько мы жили в лесах, в саду… Когда в Москве поселились, каждое лето уезжали к родным в деревню, а папа умер от туберкулеза. Маме было очень трудно… Наверное, от усталости… Многие так умирали во время войны.
— А как же вы… как же ты… ведь и сестренка. Она же совсем маленькая была тогда?
— Да, совсем маленькая. Я помню, когда диплом писала, уже позже, в сорок пятом, Маша тогда заболела и все время сильно плакала… Приходилось носить ее на руках. Выйдешь в коридор и носишь, пока не заснет. Хорошо, что ребята из института помогали. Чертежей часть сделали, кое-что по диплому переписать помогли. Я без них, может быть, и не закончила бы…
— А как же все остальные годы? Брат же твой, наверное, не мог работать?
— Да, Андрей работать почти не мог. У него одно легкое отморожено на финском фронте. Что он мог заработать со своей инвалидной книжкой? Так… перебивались, как все… Иногда бывало трудно. В ЦК партии было трудно.
— В ЦК партии? — удивляюсь я. — Как ты попала в ЦК партии?
— Да нет, — смеется Яна. — Я не работала, конечно, в самом ЦК. Когда здание разбомбили, стали потом выносить мебель оттуда, вытаскивать несгораемые шкафы, письменные столы, диваны…
— И ты таскала все эти вещи?
— Ну, не одна, конечно. Там было много девушек.
Связывали все канатами и стаскивали вниз по разбомбленным лестницам. Таскать было тяжело, зато в столовой кормили хорошо. Спецовки выдавали и, главное, хлеба за обедом сколько хочешь. Только с собой нельзя. Проверяли при выходе очень строго. В ЦК было трудно, а вот на хлебозаводе даже очень хорошо. Нас туда деканат в цеха на практику устраивал. Заберешься, бывало, в перерыве наверх под трубы. Тепло, уютно. Хлеба там тоже много давали. С собой брать удавалось. Так что и Маше легче было. Ну, потом футбольными билетами спекулировали, — смеется она. — У нас студенты были со связями на стадионе. По очереди и давали заработать. В общем, перебивались, как могли. Ели, правда, плохо. Как все тогда, конечно. Дрожжи жарили, котлеты пекли из картофельной шелухи на глицерине, кисель варили из всяких технических крахмальных средств. Ничего, выжили, как видишь…
— Надо бы уже елку доставать, — меняет Яна тему. — В прошлом году я все откладывала до самого Рождества и потом с трудом нашла. Государственные елки неважные. Они, ведь, вырубают плохую, ненужную поросль. А настоящую найти непросто. Надо такую, — чтобы минимум две недели простояла.
— Давай поедем вместе к Киевскому вокзалу? — предлагаю я. — Туда колхозники иногда елки привозят.
— Давай, — радуется Яна. — А когда?
— Да хоть завтра. Я встречу тебя у метро после работы. Хорошо?
Я прилаживаю колючую елочку в ведро с мокрым песком и устанавливаю все сооружение на столе. «Тетя Варя», маленькая и очень живая старушка, приносит белую скатерть и начинает заворачивать низ елки и ведро. Я сажусь в кресло, смотрю на эту суетящуюся, удивительно маленькую фигурку и вспоминаю Янины рассказы о том, как «тетя Варя», с незапамятных времен была своим человеком в семье Тимашкевич. Она выносила на руках маленькую Яну, нянчила Андрея и, вообще, относилась всю свою жизнь к Яниной семье, как к своей собственной. А собственной семьи у «тети Вари» нет. Она живет в переулочке неподалеку, в небольшой комнатушке под крышей. К Яне она заходит часто, чтобы помочь по хозяйству, посуетиться в Машенькиной комнате, заняться накопившейся посудой, мытье которой Яна не любила, или постоять, иногда, в какой-либо особенно длинной очереди, за мукой, например. Себя она называет портнихой. Действительно, «тетя Варя» исчезает порой на целые недели. На это время она поселяется в какой-нибудь семье и шьет там, поденно, все, что нужно по хозяйству: наволочки, пододеяльники, подрубает полотенца, перешивает из отцовских штанов штанишки сыну, кроит, по собственной фантазии, летние сарафаны и, даже, иногда, целые платья, по журналам. Но последнее бывает, наверное, очень редко, хотя тетя Варя и обижается всегда, когда я подтруниваю над ее портновскими способностями.
Яна тащит из соседней комнаты пыльный фанерный ящик, закрытый пожелтевшей газетной бумагой, и с шумом ставит его передо мной.
— Вот! Еще мамины игрушки.
Из-под газеты высовывается кончик серебряной звезды и пропыленный полосатый флажок какой-то фантастической елочной страны.
— А свечки-то, свечки мы забыли, — спохватывается Яна.
— Купили вчера на Петровке, вместе с бахромой, — отвечаю я, поглощенный разбором игрушек.
— Ах, да. Но укреплять их — явно мужское дело.
Я с сожалением подымаюсь из кресла:
— Яна, может быть все же лучше лампочки?
— Что ты… Лампочки чересчур цивилизованно. Ну, ладно. Давай и-и. И то, и другое. Тебе лампочки, а мне — свечки. Ладно?
Так горели на нашей елке, вместе с традиционными белыми рождественскими свечками, разноцветные советские электрические лампочки.
Потом прошел Новый Год, елка начала осыпаться, и однажды вечером тетя Варя, лукаво покосившись на Яну, задала мне коварный вопрос:
— Ну, а за святой водой пойдете?
— А куда за ней ходить нужно и собственно… зачем? — полувозразил я.
Яна засмеялась.
— Эх, ты — иностранец. Крещение же на днях. Я-то давно уже не ходила за святой водой. Но когда мама была жива, она всегда приносила. Знаешь, как хорошо, что с каждым праздником связан какой-то обычай, повторяющийся из года в год. Есть в этом что-то постоянное, какая-то вечная частичка настоящей человеческой жизни…
— Может быть, сходим в Девичий монастырь. Заодно и музей посмотрим? — предложил я.
— Почему именно в Девичий? — удивилась Яна.
Я не решился сознаться, что никакой другой церкви в Москве не знаю, и просто пожал плечами.
— Ладно, — улыбнулась Яна. — Пойдем в Девичий, если хочешь.
Да, с церквами я был знаком плохо. И не только с московскими. Мне как-то не пришлось побывать ни в одной из них и понять, что же представляет собой церковная служба.
Когда-то, в раннем детстве, еще в Нижнем Новгороде, мы с мамой часто проходили мимо церкви на углу улицы Карла Маркса и Краснофлотской. Я видел на паперти группы нищих с протянутыми за милостыней руками, полуоткрытые остроконечные двери и темную глубину, с дрожащими желтыми пятнами света. Детское любопытство толкало меня к таинственному, немного страшному дому, но мама тянула за руку дальше, мимо, и я так никогда и не зашел туда.
В Москве, когда я подрос, проблемы религии были столь далеки от меня, что все церкви казались мне закрытыми или переделанными в клубы. Я даже не знал, что в городе много открытых церквей.
Потом, во время работы над образом немецкого офицера, мне пришлось заняться католической верой. Я узнал только ее теорию, в пределах достаточных для спешной молитвы в случае «оперативной необходимости». В Румынии, по легенде Левандовского, я считался католиком. Поэтому, в православные церкви не заходил, думая, что это неподходяще для иноверца. Католические же обходил просто потому, что не знал, как вести себя, переступив порог.