Михаил Шишкин - Письмовник
Мама часто повторяла свои любимые строчки:
– Тепло твое во тьме мне заменило свет…
У них в комнате ворохами лежала исколотая точками толстая бумага.
Мне он пытался привить любовь к нумизматике. Отчим собирал старинные монеты, мог перебирать их часами. У него было несколько редких, любимых – он любил их на ощупь.
Смотрю на его впалые глазницы, а он рассказывает мне про Пантикапей, столицу Боспорского царства. Помню те монетки с рельефными изображениями – на одной натянутый лук со стрелой, направленной на восток, на другой – грифон.
После его рук от монет шел кисловатый металлический запах. Я держал на ладони эти неровные легкие кружочки, и не верилось, что они – современники Архимеда и Ганнибала.
На маленьком медяке было изображение царя Рискупорида Первого, запомнилось странное имя, а на обратной стороне профиль римского императора Тиберия. Отчим объяснял, что боспорские цари носили титул “Друг цезарей и друг римлян” и на своих монетах чеканили изображения императоров Рима.
Еще он особенно ценил какую-то утрехтскую безглавую чеканку.
Говорил, что раньше, когда люди умирали, им в зубы засовывали монету – оплату за проезд. И однажды пошутил, что, когда он умрет, ему нужно будет положить за щеку вот эту монету безглавой утрехтской чеканки:
– Не хочу туда ехать безбилетником!
Сашенька, представляешь, в детстве для меня монеты были детки денег.
Отчим перебирал без конца свои сокровища, расплющенные, стертые, с зернышками, с остатками арабской вязи, а я смотрел на него и удивлялся – он будто видит и монеты, и прошлое, и кто эти монеты чеканил, и как эти давно исчезнувшие императоры выглядели, а при этом паутина в углу или далекая фабричная труба за окном для него вовсе не существуют.
Я тогда испытывал какое-то чувство превосходства над ним – вот он слепой, а я зрячий и вижу то, чего он не видит. А теперь мне кажется, что тот зрячий подросток все подмечал, но ничего не видел. Слепой по определению должен быть слабым, беззащитным. А он был сильным, жадным до жизни, и мама поэтому за него держалась. Отчим, кажется, вообще не чувствовал себя убогим или чем-то обделенным. Он не видел света совсем не так, как мы, если нам завязать глаза. Он не видел света, как зрячий не видит его коленкой или локтем.
Еще у отчима было весьма своеобразное чувство юмора. Например, ест яблоко с ножом, очищает кожицу, держит отрезанную дольку на кончике ножа и рассказывает, смеясь, как на улице немолодая женщина довела его до почтамта, а на прощание жалостливым голосом сказала: “Чем так, лучше уж совсем не жить!”. Отчим не удержался и ударил ее тростью. Он так рассказывал, будто хотел, чтобы все над этой историей весело посмеялись.
А сейчас почему-то вспомнилось, как мы летом жили на даче, и он ходил по саду, нагибал и трогал ветки яблонь. Он запоминал, где какое яблоко висит, потом каждый день ощупывал, чувствовал, как оно растет.
А вот еще одно воспоминание – его обманули в магазине. Он хотел расплатиться, и ему какая-то сердобольная дама предложила свою помощь. Деньги у него из бумажника вытащили. Он устроил скандал, а бедная юная продавщица рыдала и уверяла, что она тут ни при чем.
Когда я в первый раз брился, отчим дал мне свой одеколон. В тот момент, наверно, мне впервые пришла в голову простая мысль: у него не было своих детей, и все эти годы он хотел почувствовать меня своим сыном, а я делал все, чтобы этого не случилось.
Кстати, этому я научился у него – если порежешься при бритье, оторвать кусочек газеты и приложить к ранке.
Я тоже все эти годы думал об отце. Почему он нас с мамой оставил? Что тогда произошло? Мечтал о том, как мы с ним встретимся. Почему-то думал, что однажды он просто придет встретить меня после уроков в школьном дворе.
Как-то я увидел, как взрослый учит своего сына кататься на велосипеде – бежит сзади и держит за седло. И так захотелось, чтобы меня отец тоже так учил кататься на велосипеде!
И помню, как на торжественном собрании в конце учебного года мне, уже подстриженному по-летнему коротко, директор вручает под аплодисменты всего зала похвальный лист, а я ищу глазами в толпе родителей его, моего отца, хотя знаю, что его здесь быть не может. Но вдруг он именно сейчас вернулся? И наблюдает за моим триумфом? Гордится мной?
Иногда я находил оставшиеся от него вещи, которые мама по какой-то причине не выбросила. Например, в детстве я играл его логарифмической линейкой. На чердаке остались его старые учебники, пыльные и невероятно скучные, полные каких-то расчетов и формул. Все фотографии его она выбросила, а там, где они были вдвоем, – отрезала так, что даже на карточке, на которой она сидит беременная мной, от отца остались лишь обрезанные пальцы на ее полном плече.
Один раз я спросил у мамы о папе, но в ответ получил только, что сейчас она не хочет со мной говорить об этом человеке:
– Вот вырастешь и все узнаешь.
После этого я боялся ее о нем спрашивать.
Эта нерастраченная любовь, усиленная ненавистью к отчиму, похоже, и доставалась нашему Виктору Сергеевичу. Уж не знаю, заслужил ли ее этот чудак.
На уроке он показывал нам в микроскоп простейших. Забрасывал галстук за спину, чтобы не мешал, а тот все время падал. Ничего толком не было видно, какие-то кляксы, а учитель вдохновенно убеждал нас, что мы видим реальное бессмертие. А чтобы до нас дошло, он почему-то привел в пример меня, что доставило классу море восторга, а мне было до слез обидно, отчего он не понимает, что издевается надо мной. Он стал смешить моих однокашников представлением того, как я делюсь пополам, при этом обе мои половинки остаются мною, каждая представляет собой молодую особь, оставаясь одновременно старой, и начинается жизнь сначала – и так длится миллионы лет.
– Представьте только себе! – он почти кричал от волнения. – Вот эта инфузория, на которую мы сейчас смотрим в окуляр микроскопа, видела динозавров!
Меня тогда поразило, что на свете есть реальное бессмертие, и смерть у этих простейших не естественная, а только случайная. Но еще сильнее поразило, что Виктор Сергеевич, мой любимый учитель, с такой легкостью выдал меня на поругание этим зверям. Я тогда еще подумал, плача от обиды ночью в подушку, что он меня не любит. Тогда и я не должен его больше любить.
Тювик.
А через неделю после этого у него случился припадок на уроке.
Саша! Пишу тебе, девочка моя, и забываю обо всем, что кругом! Как хорошо!
Тут все пропитано смертью и болью, и совершенно непредставимо, что где-то жизнь продолжается как ни в чем не бывало. Улицы, газеты, магазины, трамваи. Зоопарк. Рестораны. Можно запросто зайти на почту. Или в кондитерскую и купить пирожное.
Отсюда самые простые вещи кажутся странными. Ну разве не странно, что город мой живет без меня своей жизнью. Только сделался для меня невидимым. И у вас тоже сейчас лето. Неужели такая же духота и зной?
Так хочется зимы!
Схватить ртом морозного воздуха. Услышать хруст шагов по насту, будто идешь и грызешь сухарики. Увидеть наледь под водосточной трубой. И чтобы с утра снегопад был неспешный, задумчивый.
Ты знаешь, я помню мартовский лес, снег уже сошел, а там, где зимой кто-то прошагал по сугробам след в след, остались на сухой листве ледяные пеньки. Такой протянулся по лесу странный след из грязных нерастаявших пеньков. Для чего я это запомнил?
А еще помню, что забыли бутылку с водой на балконе, в морозную ночь стекло лопнуло, а вода в форме бутылки продолжала стоять.
Это все потому, что умираем тут от жары.
Сашенька, сколько раз я представлял себе, как вернусь домой! А там все еще на месте. Моя комната. Книги везде, на подоконнике, на шкафу стопками до потолка, на полу поленницей. Мой старый продавленный диван. Моя настольная лампа. Никакой стрельбы. Никакой смерти. Все на привычном месте. Часы тикают, а время остановилось. Все настоящее, домашнее, родное.
Ты знаешь, мечтаю, что вот вернусь и буду просто валяться и смотреть с умилением полдня на обои. Мне бы раньше и в голову не пришло, что такая малость может сделать человека счастливым.
Да-да, когда я вернусь, я буду совсем по-другому смотреть на самые привычные вещи – на чайный сервиз, на электрическую лампочку, на мягкое кресло, на полку с книгами. На фабричную трубу за окном. Мне кажется, все вещи теперь приобрели для меня совершенно новое значение. Уже только для этого должно было произойти то, что произошло.
Знаешь, что в мертвых удивляет? Что они все становятся похожи друг на друга. При жизни были разные, а потом у всех глаза одинаковые – зрачки глаз тусклые, кожа восковая, а рты почему-то всегда открыты. Особенно неприятно смотреть на волосы, не могу объяснить, почему. И на ногти.
И запах одинаковый. Не запах, конечно, а вонь. Смрад. Самый противный запах на земле.
Ты знаешь, сколько я в жизни видел мертвых рыб, птиц, зверей, но такой вони, как от человеческих трупов, никогда не было.