Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович
— Н-да… — сказал агроном и задумался. — Жить и значит вспоминать. Надо бы мне еще поискать…
— Что ты сказал? — не расслышал Кудрявцев.
— Я говорю, было бы мне ту утку поискать!
Охотники подходили уже, и задолго стал им виден румяный неровный свет сквозь туман, пока они не догадались, что это костер.
Костер был разложен возле мастерских. Кругом сидели трактористы в замасленных спецовках, отбрасывая в разные стороны длинные тени. Тут же стоял гусеничный трактор со сломанным траком. Скаты трактора бархатно лоснились от вязкой земли, гусеницы блестели. Трое возились возле него: один лежал на спине под трактором, только ноги были видны, двое, затеняя себе, натягивали гусеницу, колотили молотком, но она снова и снова распадалась.
— Здорово, ребята. Не помочь? — громко спросил Кудрявцев, чувствуя в груди теплоту к этим людям, работающим в темноте.
— А ктой-то? — спросил тот, кто лежал под трактором и выглянул на секунду. — А, привет! Не, на полчаса работы, сейчас поедут, — невнятно сказал он из-под трактора.
— Харитоновский участок не поднимали еще? — спросил агроном, прикуривая от костра.
— Аккурат начали, — после некоторого молчания отозвался кто-то.
— Глядите! — предупредил агроном. — Завтра к вечеру уполномоченный из райкома приедет…
Охотники постояли немного, следя за огнем, с удовольствием вдыхая запах мазута и металла, и пошли дальше. Началась деревня, они перевернули ружья стволами вниз и прибавили шагу.
Чувство счастья и радости все не оставляло Кудрявцева, усталость прошла, и все с большей нежностью думал он почему-то о жене: как придет домой и помирится с ней.
— Знаешь что? — сказал он агроному. — Я сегодня дома побуду, как-то неохота мне пить.
— Гм… гляди сам, — сказал несколько удивленный агроном.
Все ближе был клуб и слышнее изнутри его сиплая музыка радиолы. Над крыльцом клуба горела большая лампа.
— Перейдем на другую сторону? — предложил Кудрявцев.
— А! Все равно светло!.. — буркнул агроном, надвигая на глаза козырек и еще сильнее переваливаясь, колыхаясь на ходу.
Возле клуба сидели на лавках и стояли у забора пары. Они все молчали почему-то, может быть слушая музыку, и все повернулись, разглядывая приближающихся охотников.
— Чего убили, товарищ агроном? — хрипловато крикнул один.
— Ноги! — тотчас отозвался другой, и все засмеялись.
— Хоть бы ты чирка какого срезал? — немного погодя сказал агроном, отдуваясь от стыда.
Возле дома Кудрявцева приятели расстались. Простились они небрежно.
— Так не зайдешь? — спросил агроном, приостанавливаясь и полуоборачиваясь.
— Нет, — сказал Кудрявцев. — Дома побуду.
— Ну, пока тогда…
Кудрявцев постоял, покурил на крыльце, машинально поскребывая подошвами о ступеньку. Плечо под ружьем ломило, но тело было легким.
«Счастье!.. — подумал он. — Так почему же вдруг счастье?»
Ну, любовь — понятно, удача, успех, когда работа, когда все живет, бодро движется, — все так ясно и нечего копаться. Но вот беспричинное, в самую глухую минуту, в самое беспросветное — и вдруг блеснет и забьется сердце, и долго потом вспоминаешь этот день… Ах, как хороша ночь и до чего здорово жить!
— Зоя! — громко позвал он жену. — Выйди сюда!
И пока жена искала что-то по дому, мягко тукая пятками, и потом отворяла дверь в сени, чтобы выйти к нему, он все покашливал, дыша прохладным туманом, крепким, оскоминным запахом картофельной ботвы, слушая далекую теперь музыку из клуба, и думал о трактористах, работающих при красном свете костра.
— Смотри, какой туман! — сказал он жене, кладя руку на ее теплое плечо. — Ты не видишь звезд?
Ему хотелось почему-то увидеть звезды.
1959
ТРАЛИ-ВАЛИ
Разморенный жарким днем, наевшись недожаренной, недосоленной рыбы, бакенщик Егор спит у себя в сторожке.
Сторожка его нова и пуста. Даже печки нет, вырезана только половина пола, навалены в сенях кирпичи и сырая глина. По бревенчатым стенам висит из пазов пакля, рамы новые, стекла не замазаны, тонко звенят, отзываются пароходным гудкам, и ползают по подоконникам муравьи.
Просыпается Егор, когда садится солнце и все вокруг наполняется туманным блеском, а река становится неподвижно-золотой. Он зевает, зевает со сладкой мукой, замирая, выгибаясь, напрягаясь чуть не до судорог. Почти не открывая глаз, торопливо вялыми руками свертывает папиросу и закуривает. А закурив, страстно, глубоко затягивается, издавая губами всхлипывающий звук, с наслаждением кашляет со сна, крепко дерет твердыми ногтями грудь и бока под рубахой. Глаза его увлажняются, хмелеют, тело наливается бодрой мягкой истомой.
Накурившись, он идет в сени и так же жадно, как курил, пьет холодную воду, пахнущую листом, корнями, оставляющую во рту приятно-оскоминный вкус. Потом берет весла, керосиновые фонари и спускается вниз, к лодке.
Лодка его набита мятой осокой, набрала воды, осела кормой и отяжелела. Егор думает, что надо бы вылить воду, но выливать лень, и, вздохнув, поглядев на закат, потом вверх и вниз по реке, он раскорячивается, напрягается больше, чем нужно, и спихивает лодку с берега.
Плес у Егора небольшой. Ему нужно зажечь фонари на четырех бакенах, два из которых стоят наверху, два — внизу. Каждый раз он долго соображает, куда ловчее сначала грести: вверх или вниз. Он и сейчас задумывается. Потом, устраиваясь, стучит веслами, уминает осоку, пихает ногами фонари и начинает выгребать против течения. «Все это трали-вали…» — думает он, разминаясь, разогреваясь, гребя резкими рывками, быстро валясь назад и выпрямляясь, поглядывая на темнеющие, розовеющие, отраженные в спокойной воде берега. Лодка оставляет за собой темный на золоте воды след и аккуратные завитки по бокам.
Воздух холодеет, ласточки носятся над самой водой, пронзительно визжат, под берегами всплескивает рыба, и при каждом всплеске Егор делает такое лицо, будто давно знает именно эту рыбу. С берегов тянет запахом земляники, сена, росистых кустов, из лодки — рыбой, керосином и осокой, а от воды уже поднимается едва заметный туман и пахнет глубиной, потаенностью.
По очереди зажигает и устанавливает Егор красные и белые фонари на бакенах, лениво, картинно, почти не огребаясь, спускается вниз и там зажигает. Бакены горят ярко и далеко видны в наступающих сумерках. А Егор уже торопливо выгребает вверх, пристает возле сторожки, моется, смотрится в зеркало, надевает сапоги, свежую рубаху, туго и набекрень натискивает морскую фуражку, переезжает на другой берег, зачаливает лодку у кустов, выходит на луг и зорко смотрит вперед, на закат.
На лугу уже туман, и пахнет сыростью.
Туман так плотен и бел, что издали кажется разливом. Как во сне, идет, плывет Егор по плечи в тумане, и только верхушки стогов видны, только черная полоска леса вдали под беззвучным небом, под гаснущим уже закатом.
Егор поднимается на цыпочках, вытягивает шею и замечает наконец вдали розовую косынку над туманом.
— Э-ей! — звучным тенором окликает он.
— А-а… — слабо доносится издали.
Егор ускоряет шаг, потом пригибается и бежит, будто перепел, тропой. Свернув с тропы, он ложится, обзеленяя коленки и локти о траву, и с колотящимся сердцем всматривается в ту сторону, где показалась ему розовая косынка.
Проходит минута, две, но никого нет, звука шагов не слышно, и Егор не выдерживает, поднимается, глядит поверх тумана. По-прежнему видит он только закат, полоску леса, черные шапки стогов — смутно и сизо вокруг него. «Спряталась!» — с нетерпеливым восторгом думает он, опять ныряет в туман и опять крадется. Он надувается, сдерживая дыхание, лицо наливается кровью, фуражка начинает резать ему лоб. Вдруг он видит совсем рядом съежившуюся фигурку и вздрагивает от неожиданности.
— Стой! — дико вопит он. — Стой, убью!
И, топоча сапогами, гонится за ней, а она с визгом, со смехом убегает от него, роняя что-то из сумки. Он быстро догоняет ее, вместе валятся они на мягкие, пахнущие свежей землей и грибами кротовые кучи и крепко, счастливо обнимаются в тумане. Потом поднимаются, разыскивают уроненное из сумки и медленно бредут к лодке.