Юрий Бондарев - Бермудский треугольник
— Наверняка, Афанасий, ваш театр пыльным мешком не напуган, — сказал Спирин, приглаживая светлые волосы над ранними залысинами. — Устроили бы зрители обструкцию, не купили бы ни одного билета, все бы вы во главе с режиссером лежали в обмороке от страха…
— При чем страх? — крикнул Жарков. — Абракадабра!
— От страха перед голодной смертью, — договорил Спирин. — Плюгавцы должны бояться. А пока еще ничего не придумано сильнее страха.
— Кто? Мы — плюгавцы? Актеры? Милостивые господа! Что он изрекает? Что он плетет? Меня в твоем доме без конца унижают! Для чего ты меня пригласил? Я не какой-нибудь мальчик-с-пальчик для битья из города дзинь-дзинь! Завели разговор о театре, чтобы актеров назвать плюгавцами?
— Не спеши, не поднимай пыль, — бесстрастно сказал Спирин. — Не всех, не всех. Ты в стриптизе не участвуешь — не тот вид. Толстоват. Плюгавцы те, кто по сцене шастают без штанов и трясут персями без лифчиков. Но в «Женитьбе» и ты ходил с расстегнутой ширинкой.
Жарков усиливался сообразить, что ответить, по его гладким щекам скатывались капли пота, как слезы.
— Дичь! — взвился Жарков. — Дилетанты! Смешно вас слушать! Ухи вьянуть! Почему вы молчите, что мы ставим и трагедии? Вам об этом невыгодно говорить?
— Ваши трагедии, к сожалению, — это истекание вишневым соком, а не кровью, — сказал Мишин.
— Жиденьким — клюквенным соком! — тараном внедрился Татарников. — Деликатес для дам! Трагедию о девяносто третьем годе вам не поставить! Не хватит таланта! А для полного расцвета в духе нынешней моды надо бы вам создать авторитетный научно-исследовательский институт с опытным штатом тысячи в полторы. Во главе с сиятельным академиком Лихачевым, любимым ученым нашего президента. Ученый, говорят, в ссылке на Соловецких островах был замечен как большой специалист… в смысле лирических игр. До сих пор делает глазки секретаршам начальства. Те млеют, а светочу уже за девяносто. Весьма авторитетно высказывается за свободу порнографии. Таким, знаете, невинным, медовым голоском. Забавно! А в девяносто втором году призывал «обуздать антинародную политику правительства в области культуры». Повернулся затылком вперед, очень современно.
— Пожалуйста, Виталий, не чересчур язви. Афанасий слишком нервничает. — Мишин с жалостью посмотрел на Жаркова, подавленно опустившего голову. — Для тебя же не новость, Афанасий, что театральный критик — это зритель, который причиняет неприятности. Ты же сам приглашал нас на премьеры.
— Напрасно делал.
— Вот, видишь, — продолжал Мишин. — А я по себе знаю, что неприятная критика зависит от многих причин — от несварения желудка, злой жены и черной зависти, а основное — от планового приказа. Подобные обстоятельства никак к нам не подходят. В общем, извини за выспренность: театр-то нужен человеку, чтобы почувствовать дыхание ближнего… Что он не одинок.
Жарков сопел, высокомерно воззрясь на Мишина.
— Пышно сказано, по-писательски очень. Высоко очень… для смертных, заумно.
— Мы любя бьем, любя, хоп? — подал малоутешительный голос Спирин. — Ясно, мозги набекрень вам свернул режиссер. И у вас, актеришек, — мандраже. Вы покорные ребята. Театральные рабы.
— Замолчи, охранник! Откуда ты привез этот «хоп»? Из Афганистана? Из Чечни? Что за «хоп»? — завопил Жарков воинственно. — Ты еще должен извиниться передо мной! Ты всех актеров оскорбил плюгавыми!
Спирин свистнул, затем, как бы разминаясь, играючи подкинул и на лету поймал пустую бутылку, беззлобно сказал:
— Хоп, хоп. Прости, отец, что не пошел под венец. Подозреваю: ты, парень, наверняка сошел с рельсов. Помочь ничем не могу. Кроме сигарет.
— А мне и не надо… Обойдусь! Привет!..
— На этом кончим. Квиты? — не дал договорить Андрей Жаркову и спросил Спирина: — Почему ты сказал, что сильнее страха ничего нет?
— Тимур миллион раз прав! — отчеканил Татарников. — Если бы не было кроличьего страха, вся Москва вышла бы на защиту Белого дома. Танкам не дали бы сделать ни выстрела, подняли бы кантемировское железо на руки и сбросили в Москву-реку. И весь бардак вмиг прекратился бы. Проклятое трусливое мещанство! Путы на ногах народа!
Андрей услышал чеканящий ответ Татарникова (Спирин молча курил) и с необычной реальностью увидел четверых своих сокурсников, обозленных, неуравновешенных, близких с университета и не вполне близких сейчас, которых хорошо понимал и которых понимал лишь наполовину, увидел их, сидящих на низких диванах, и этот ташкентский цветастый ковер на полу, где стояли бутылки с пивом, и подумал, что произошло и происходит что-то ненужное, извращенное, омерзительное в их жизни, не поправимое ни бесконечными разговорами, спорами, согласиями и несогласиями, и нет выхода, нет спасения от катящейся на них мутной лавины всеобщей беды.
Он очнулся от ровного голоса Мишина:
— Знаешь, Андрей, Россия — уже полустрана. Полуколония. Полупротекторат. Как-то легко люди избавились от доброты, милосердия, от духовной русскости. Такие, Виталий, на улицы не выйдут. У них висят знамена на кухне: «Меня не затронет», «пронесет». Вокруг страшное человеческое безлюдье. Согласен с Виталием: мещанство — путы. Не перестаю поражаться современникам. Не могу их понять. Неужели после расстрела Белого дома половине народа наплевать на свою судьбу? Так выходит?
— Да, так, — кивнул Андрей.
— Не очень так! — запротестовал Татарников. — Так, да не так!
— Жалеем народ, — продолжал Мишин, не отвечая Татарникову. — Но народ не жалеет себя. Уничтожает себя. Наверно, когда все начнут жрать асфальт вместо хлеба, тогда очнутся и встанут с четверенек. Встанут и начнут оглядываться: да что это с нами делают? Если же не встанут — рабы американской империи на сотню лет! И конец русской нации. Конец русской истории. Вот что чудовищно!
Татарников, мрачнея костистым лицом, отчего его глаза приобрели давящую черноту, поглядел на Мишина:
— Ты — оголенный пессимист, не говоря уж о твоей откуда-то подсунутой русофобии!
Мишин с виноватой улыбкой снял очки, подышал на стекла:
— Я? Пессимист? Положим. Но с качеством надежды.
— Ваше писательство, батюшка, пожалейте сирых! — дурашливо вскричал Жарков, вращая выпуклыми глазами. — Ваши умствования не понятны мне, дураку русскому. Коли вы имеете собственные умствования о нашей жизни, в которой не очень нищим существуете, то имеете ли вы право судьей быть?.. А то, позвольте, по вашему представлению…
— Не позволю «по вашему представлению»! — с внезапной для него осерженностью перебил Мишин. — Попрошу тебя, Афанасий, помолчать и не изображать юродивого из какой-то дурацкой пьесы! Слушай и умней, если еще способен!