Франсуаза Саган - Смятая постель
– Я всегда знала, что рождена для театра, – напыщенно сказала она, – еще ребенком, когда мне было два года, я уже играла. Ничто и никто не мог помешать мне идти этой дорогой, я знала это…
Говоря, она пристально, даже с вызовом, смотрела на Эдуара, и он, не зная, что делать, покраснел от стыда за нее.
– Ну что же? – сказала она. – Почему ты не записываешь? Ведь это не слишком выспренне, не слишком глупо и не так уж трескуче. Или ты хочешь, чтобы я рассказала тебе о годах нищеты, когда я училась в консерватории? О том, как юной девушкой я мечтала о роли Федры? О бутербродах, съедаемых на скорую руку, потому что я экономила, чтобы платить за обучение.
– Погоди, – прервал ее ошеломленный Эдуар, – скажи, что на тебя нашло?
– Нашло не нашло, но с меня хватит! – бушевала Беатрис. – Ты же знаешь, что все было просто и буднично: я стала актрисой случайно, потому что мой муж, первый муж, был невыносимо скучный и очень богатый господин, а один из моих любовников был актером. Я тебе говорила это сотни раз. Так зачем же ты задаешь мне идиотские вопросы?
– Но это ты задаешь идиотские вопросы, – сказал Эдуар. – И задаешь их себе. Я-то как раз ни о чем тебя не спрашиваю.
– А почему? – сказала Беатрис. – Почему ты меня ни о чем не спрашиваешь?
И вдруг, опустив голову, она разразилась рыданиями. «Господи, – думала она, – я же пьяна, и это смешно; водка всегда на меня так действует. А настроение у меня прекрасное». Ей и в самом деле совсем не было грустно, и она не понимала, откуда взялись эти слезы, обильные и жгучие. Эдуар был потрясен. Он не мог припомнить, когда видел Беатрис в слезах, а если и видел, то она со злостью старалась их сдержать. А сейчас ему показалось, что она сама позволила себе расплакаться и плачет с наслаждением. Он встал подле нее на колени, взял ее за руки.
– Не понимаю, – сказал он, – не понимаю, что с тобой.
Беатрис рыдала навзрыд. Потом вытерла мокрое лицо о пиджак Эдуара и опрокинула еще одну рюмку водки, будто хотела доконать себя.
– Я и сама не знаю, – проговорила она прерывающимся голосом, – я тебя засыпаю идиотскими шаблонами, а ты слушаешь, как будто так и надо. Ты что, считаешь меня круглой дурой? – неожиданно весело спросила она.
И, снова уткнувшись ему в плечо, расплакалась с новой силой. Эдуар обнял ее, как бы защищая, и преисполнился угрызениями совести. С того вечера в Лилле, с того пресловутого вечера он узнал, что у нее есть и комплексы, и сомнения в том, что она действительно умна. Но он также знал, что объективно она, конечно, умна. Он вел себя как эгоист и тупица. И теперь должен вернуть ей уверенность в себе. Мысль о том, что он – именно он, Эдуар, – должен вернуть ей эту уверенность, наполняла его огромной радостью. Он убаюкивал ее, шепча нежные слова. Он был в восторге от того, что эта жестокая и красивая тигрица, припавшая к его плечу, расплакалась из-за него. Беатрис же, отказавшись от каких бы то ни было объяснений, забыв даже, по какому поводу она собиралась их давать, с улыбкой думала о том, что Эдуар слишком уж сложен. Бэзил куда проще расспрашивал бы ее. Кстати, о Бэзиле, он такой милый, завтра она непременно уделит ему часок, он почти умолял ее об этом после их первой близости. Он такой искусный, этот Бэзил… Но она не признавалась самой себе, что торопит ее на свидание с Бэзилом не столько воспоминание о его достоинствах, сколько глухая злоба против Эдуара.
Очарованный, Эдуар осушал губами слезы, которые бежали по ее щекам, шее, подбородку, осушал жадно и нежно, что выводило Беатрис из состояния пьяной расслабленности. «Будто настоящий вампир, – думала она, – в этом беззащитном юноше таится Отелло, мой милый козленочек просто садист».
– А тебе ведь очень нравится, что я плачу, – сказала она.
– Если из-за меня, то да, – признался он.
Она впервые посмотрела на него с любопытством, и впервые Эдуар почувствовал, что она рассматривает и оценивает его не только как временного любовника.
– Любопытно, – задумчиво сказала она, – что слезы доставляют тебе удовольствие. А мне хочется, чтобы ты был счастливым и потом, даже без меня.
Эдуар ответил незамедлительно:
– Это потому, что ты меня не любишь.
– Да нет же, – сказала она, гладя его по голове. – Я прекрасно вижу тебя через двадцать лет, в плетеном кресле, на террасе. Ты правишь гранки будущей пьесы; рядом жена-блондинка, фарфоровая лампа, собака, липа и, может быть, ребенок с карими, как у тебя, глазами…
Неизвестно почему, но эта картина вызвала у Эдуара бессильный гнев, как если бы он не мог ничего этого избежать.
– Какая идиллия, – сказал он с иронией. – Чья же это картина? Вуйяра?
Беатрис ничего не смыслила в живописи, как, впрочем, в литературе и в музыке. Точнее, все на свете искусства она рассматривала сквозь очки своего ремесла, превращая любых персонажей в роли: она любила Стендаля из-за Сансеверины – роль, которую мечтала когда-нибудь сыграть; любила Гойю из-за «Обнаженной Махи», с которой один из ее любовников – а они редко были образованными (наверняка это был Жолье) – сравнил ее; любила Достоевского из-за Настасьи Филипповны в «Идиоте» и Грушеньки в «Братьях Карамазовых». Любила даже Пруста из-за той ледяной необычной чувственности, какой собиралась наделить Ориану Германтскую; она уже представляла себе, каким тоном говорит Свану, сообщившему ей о своей близкой кончине: «Вы преувеличиваете». Во все свои роли она привносила действительно присущую ей фантазию и свою страсть к непрерывным обманам, которой так восторгались режиссеры. Надо сказать, что она действительно много работала. Вопреки предвзятому мнению, она очень много читала, и ей нравилось по вечерам представлять Эдуару, удивленному и очарованному, всевозможных героинь, которых он называл. Однажды он попросил быть для него Федрой, и она играла так поразительно, что он не смог остаться стыдливым Ипполитом и чуть ли не изнасиловал ее между двумя александрийскими стихами. Любила она и музыку; но этот неведомый Вуйяр, о котором некстати вспомнил Эдуар, был ей неизвестен, и она ответила вопросом на вопрос.
– А ты, – спросила она, – какой меня видишь ты?
– Обнаженной, – отозвался Эдуар, – обнаженной и сумрачной. Ты лежишь и внимательно рассматриваешь себя в зеркале. Или раскинувшейся на солнечном пляже. Но я вижу тебя одну! Всегда одну.
Она рассмеялась.
– Видишь, какой ты злой, – сказала она. – А ведь пройдет десять лет, и ты и думать забудешь о том, что связывало нас, – я тоже забуду. Твоя страсть покажется тебе сильно преувеличенной, и ты будешь нежно привязан к другой.
Она говорила так безмятежно и так спокойно описывала существование, лишенное всякого смысла, пустыню, издевательскую пустыню, что Эдуар в ярости отстранился от нее.