Григорий Канович - Слезы и молитвы дураков
— А дальше? — внезапно подстегнула его Зельда.
— Жили бы в дупле, — обрадованно сказал Ицик.
— Это вы уже говорили.
— Гонялись бы друг за другом по снегу.
— И это говорили.
— Перепрыгивали бы с одного дерева на другое.
— Слышали, слышали, — Зельда улыбнулась краешком рта, и Ицик совсем растерялся.
— А дальше?
Ее охватил какой-то странный азарт. Ответы Ицика забавляли ее, как детская игра, и Зельда окунулась в ее водоворот, забыв про все предосторожности и беды. Ей стало вдруг удивительно легко, как будто легкие наполнились свежим луговым воздухом, а из головы — неба каждого человека — улетучились тучи. Местечко вдруг раздвинулось, расширило свои границы, утлые избы уплыли куда-то, и перед глазами открылся голубой, дотоле невиданный простор.
— Дальше? — промямлил Ицик. — Орешки бы грызли.
— Я не люблю орехи, — все еще грея улыбкой рот, сказала Зельда.
— Они вкусные, — заверил Ицик.
— Но от них зубы портятся.
И Зельда показала Ицику свои зубы.
— «Зубы твои как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят и бесплодной нет между ними», — прошептал Ицик.
— Да у вас все зверьки да скотина на уме, — мягко вставила Зельда.
— Это «Песнь Песней», — обиделся он.
— Что?
— «Песнь Песней» царя Соломона. Я ее всю наизусть знаю, — похвастался Ицик.
— А я только Пушкина знаю, — выдохнула Зельда. — «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам. Их села и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам», — продекламировала она по-русски.
— Красиво, — подтвердил Ицик. — Но у царя Соломона лучше. Хотите — все прочту.
— Когда-нибудь в другой раз, — кивком поблагодарила его Зельда.
— Могу и Моисеево пятикнижие… Книгу судей израилевых… — стрекотал он, как весенний грач.
— Спасибо, спасибо, — испытывая какую-то предосудительную неловкость, сказала она. — Зачем себя утруждать?
— А мне совсем не трудно.
— Все равно из меня уже ничего не выйдет. Отец пробовал еще меня для приличия приобщить, но и он махнул рукой.
— К чему приобщить?
— Ко всему еврейскому.
— А разве птицу надо приобщать к лесу?
— Белая ворона — не птица, — погрустнела Зельда.
— Вы мне того… Пушкина, а я вам — царя Соломона. И не будете белой вороной, — вызвался Ицик.
— Пора домой, — сказала Зельда.
— Можно, я провожу вас?
— Не надо.
Но Ицик все-таки увязался за ней.
Они шли по местечку, и прохожие с любопытством оглядывали их, а парикмахер Берштанский прильнул к окну и даже помахал им салфеткой.
— Я думала: вы только сильны, а вы, оказывается, вон какой, — сказала Зельда, когда они подошли к Фрадкинскому дому.
— Какой? — спросил он, предвкушая что-то лестное и неслыханное.
— Такой, — обронила Зельда.
— Когда мы снова увидимся? — с напускной деловитостью поинтересовался он.
— Никогда.
— Почему?
— Я уезжаю… в Вилькию… Потом, может быть, в Вильно.
— Не уезжайте, — простодушно сказал Ицик. — Приходите на лесосеку.
— Сосны валить?
— Грибы собирать. Столько рыжиков давно не было. Весь лес усыпан ими, как медовыми пряниками.
— С Голдой надоело пряники собирать? — вдруг спросила Зельда и вся съежилась.
— С Голдой?
— Я про вас все знаю, — мстительно добавила она, упиваясь его растерянностью.
— Голда, — пробормотал Ицик, — моя хозяйка. Я у нее живу.
— А я вас ни о чем не спрашиваю. Прощайте.
— Постойте, — Ицик схватил ее за руку.
— Отпустите!.. Мне больно…
— Не спешите… выслушайте меня… я хочу, чтобы вы знали… Может то, что я скажу, глупо, но я скажу, я обязательно скажу. — Он отпустил ее руку, весь выпрямился, зажмурился, как перед прыжком в реку. — Куда бы вы ни уехали… в Вилькию… в Вильно… на край света, я все равно буду ждать… жить и молить бога, чтобы он выдолбил для нас дупло. Больше мне от него ничего не надо. Ничего! Он все от нас отнял, кроме любви. И ни Голда, ни ваш отец…
На языке у него вертелось страшное слово, но Ицик сдержался.
— Мой отец ваш хозяин, но не мой, — сказала Зельда. — И счеты у нас с ним разные. Прощайте!
Она вошла в калитку.
— Зельда!
— Ну что вам еще? — она обернулась, почти жалея его, но не остановилась.
Кровь ударила в лицо Ицику, жар обиды и бессилия захлестнул грудь, мозг словно вытек по капле, осталась только одна-единственная, спасительная в своей пагубности, и он, поддавшись искушению, пролил ее потому, что верил: соединить его с Зельдой могут еще общий грех и общая тайна.
— Говорят, ваш отец… мой хозяин… Маркус Фрадкин… убийца, — выдавил он.
Зельда остановилась, еще раз оглянулась не столько на Ицика, сколько на его слова. Но в воздухе никаких слов уже не было. Реяла осенняя паутина и кружились взбодренные слабым ветром жухлые листья.
— Что?
— Говорят, ваш отец… когда-то… в молодости… убил моего… Габриэля Магида.
Зельда разглядывала его, как диковинное, неожиданно выросшее во дворе растение с манящими, но ядовитыми плодами. Сейчас она жалела его еще больше, чем прежде, и в жалости ее не было и намека на укоризну. Казалось, то, что было для него такой тайной, нисколько ее не удивило. Подумаешь — тоже мне новость.
— Ну и что? — спросила Зельда. — С отца и спрашивайте за его грехи.
— Мой учитель рабби Ури говорил: «Грехи отцов своих искупайте, дети мои, любовью…»
— Дай бог, — сказала Зельда, — чтобы ее хватило на любовь.
— Кого хватило?
— Любви.
И скрылась в доме.
Ицик долго стоял у калитки, бессмысленно скрипел засовом, заглядывал в окна, но Зельды не было видно. Каин лаял на него, вставал на передние лапы, метался на цепи, словно стыдил его или предостерегал.
В голове было пусто. Зельда как бы выгребла из нее все, кроме стыда и сожаления. Вот и все, думал Ицик, ничего не помогло — ни тайна, ни грех, ни его мольба и увещевания. Через денек-другой прикатит Фрадкинская бричка и увезет Зельду в Вилькию, потом, может быть, в Вильно или на край света, на самый-самый край, где нет ни рыжиков, ни леса, ни его, Ицика. Так оно и должно быть, ибо у каждого свой путь, предначертанный свыше. Если на что-то и остается надеяться, то только на чудо. Но разве он один на земле ждет чуда? Чуда ждут все, даже те, кому оно не поможет.
Куда пойти? С кем посоветоваться?
К рабби Ури? Но с ним можно говорить о чем угодно— только не о любви.
Господи, как мало людей на белом свете, которые любят! Если выйти на рыночную площадь и во всю мочь своих легких крикнуть: «Эй, кто любит, отзовись!», кто отзовется?
Разве что Манделева Морта?
Или Голда.
Про нее он совсем забыл, как будто ее и не существовало. Голда любит его, но на кой ему ее любовь. Да и любовь ли это, когда к тебе в постель лезут?
Странно, но он ни разу себя не видел в постели с Зельдой. Почему? Боялся ей сделать больно? Не смел, даже в мыслях, снять с нее сорочку и уронить на белый упругий живот голову? Ицик и сам не мог объяснить, почему.
С Голдой все было проще. Нора — это все-таки не дупло. Тем паче, что не он, Ицик, первый вырыл ее.
Он и чувствовал себя, как в норе, когда Голда осыпала его своими как бы заученными ласками.
Первое время Голда тешилась с ним в своей постели, но Ицик не выдержал.
— Я не могу в твоей постели… Не могу, — жаловался он.
— Ну почему? Почему? Постель как постель, — удивлялась она и все приписывала его неопытности.
— Ты что, ничего не слышишь?
— Ничего, ничего, — обвивая руками его шею, приговаривала она, млея от его близости.
— Ошер дышит, — говорил Ицик.
— Дурачок! Ошер давно в могиле… Как же он может дышать?
— Дышит, дышит, — повторял он. — Ты только послушай.
Голда прислушивалась к тишине, откидывала голову, принюхивалась и довольная тихо хихикала:
— Мерещится тебе, Ицик!
— Я не могу… Понимаешь, не могу!..
— Если ты уж такой неженка, давай перетащим постель наверх, — потакала она каждой его прихоти.
Но и там, наверху, в его холостяцкой постели, в которой коробейник Ошер никогда не спал, Ицика преследовало дыхание покойного.
Когда под утро Голда уходила от него, он открывал настежь окна и долго проветривал комнатушку. Но даже ветер приносил сюда дыхание Ошера.
— Хочешь, я летом буду приходить к тебе в лес, — верещала Голда. — Чем мы с тобой хуже косуль и лосей?
— Да ты, Голда, не косуля… ты… грязная кабаниха..
Но она все терпела.
Ему не хотелось возвращаться к ней, к грязной кабанихе. Что, снова в постель? В постель, в постель, утром и вечером, днем и ночью, в постель, будь она проклята! Будь проклят тот час, когда сатана взял его за руки и повел по лестнице вниз и бросил рядом с Голдой туда, где столько лет, томясь от бессилия, ворочался коробейник Ошер!