Ольга Кучкина - В башне из лобной кости
Тьма настала.
Осветительная ракета, времен войны или мира, не разобрать, взорвалась и осветила окрестности.
Я лежала на какой-то кушетке, надо мной восходило лицо мужа. Тебе лучше, спросил он. Если ты со мной, мне прекрасно, пробормотала я, не чувствуя собственного тела. Я с тобой, сказал муж, помогая мне подняться. Окружившие нас модники обоего пола расступились, и мы вышли на свежий воздух. Я счастливо вдохнула его полной грудью. Пахло выхлопными газами. Скажи, у меня порочное воображение, спросила я мужа. А мне почем знать, отмахнулся он, как от неважного. А может, я ведьма, спросила я. По временам, несомненно, без улыбки произнес мой муж.
61
Застряло фолкнеровское: «Лучшее в моем представлении – это поражение. Попытаться сделать то, чего сделать не можешь, даже надеяться не можешь, что получится, и все-таки попытаться. Вот это и есть для меня успех».
62
Никто не проходит земной путь таким, каким встал на него.
Шестое августа, по-старому, Преображение Господне. Кликнула в компьютере по делу, а выскочило, что шестое августа.
Мой друг Санька Опер начинал бесхозным мальчишкой на Дальнем Востоке, происходя из семьи золотозубого капитана дальнего плавания, который уплыл однажды и не приплыл, и что там было, ушел ли непосредственно с берега к другой, утонул ли в море или остался в заграничном порту, изменив не одной жене, но и Родине, мать Саньку никогда не поведала, терпела, пока вырастет, а потом умерла, не дотерпев, пока Санек вырастет. Проваландавшись, где можно и где нельзя, обитателем детдома, малолетним вором, сторожем на рыбзаводе, грузчиком, студентом факультета журналистики Дальневосточного университета, далее везде, в отечестве и за кордоном, он стал настоящим журналистом и писателем, что редкость среди нашего брата и нашей сестры.
Моя подруга Таша, ясноглазая красавица, избалованная состоятельным мужем, а состоятельные мужья во времена нашей молодости составляли еще большую редкость, чем журналисты-писатели, струящаяся, носившая себя как стеклянный сосуд, ни к чему не прилагавшая усилий, не маломощный субъект, а вожделенный объект, – спустя тридцать лет, давно замужем за рассеянным ученым, стала играть с акциями на бирже, американской, а не российской, убей меня Бог, если б я хоть что-то соображала на этом поле, а она соображала, да так, что выиграла состояние в пару миллионов зеленых, после чего купила несколько квартир, в Нью-Йорке, Филадельфии и Бостоне, обеспечив не только себя и мужа, но и его научные занятия, на которые правительство не давало ни шиша.
А один мой старый друг, за восемьдесят, известный, оценил другого известного, узнав о его смерти: жаль, к концу жизни он выработался в порядочного человека.
Вырабатывались и преображались.
Восьмидесятилетний прочел одну мою вещь и сказал: понравилась. Добавив: вещь с претензиями. Спросила: чем же понравилась, если с претензиями? Ответил: а вот претензиями и понравилась.
О, чýдные старики всеобщей и моей жизни, где вы, без вас плохо. Практически не на кого взглянуть. Какое счастье, что было время смотреть на вас, без малейшей корысти, перед Богом говорю, ни разу не попользовалась вашим благорасположением как ключом к чему-то. Один приходил в редакцию и говорил: Оча – он тоже звал меня Оча, – у вас счастливые глаза, я редко у кого в Москве встречал такие счастливые глаза, но учтите, люди со счастливыми глазами не делают литературу. Он успел увидеть, как они переменились. Другой, прогуливаясь вместе на Воробьевых горах, учил: один проводит дни, томясь и скучая, а другой входит в автобус – и с ним уже приключаются приключения, надо, моя хорошая, быть готовым к приключениям, тогда они не обойдут вас стороной. Третий наливал красного вина, когда я навещала его, вытягивал длинные ноги и предлагал: давайте помолчим, вспомним каждый свое, а потом обменяемся воспоминаниями и посмотрим, у кого насыщеннее; он любил свою старость и любил похвастать ее преимуществами в сравнении с ущербностью моей молодости. Они ушли, великие старики, а переменилось ли с этим что-то для меня, кто мешает мне толковать – токовать – с ними, реагируя на усмешку или жест, передавая соль или беря полный бокал вина, и слушать, слушать их – любимейшее занятие из всех. И разве одних стариков – в моем списке: Охлобыстин, Остер, Овчинникова, Орешкин, хм. Я не живу прошлым, как не живу будущим, все есть моя настоящая жизнь, включая тех, кто не знаком мне лично, а я знаю о них больше, чем о соседях по лестничной клетке, знаю цвет глаз, форму рук, знаю, что имело место на берлинском вокзале, или в чешских Мокропсах, или в петербургской карете, которая пересекла путь другой кареты, но сидевшая в ней близорукая молодая женщина не узнала мужа, и он проследовал дальше, к Черной речке, и кончилось тем, чем кончилось. Мокропсы, Баден-Баден, Грасс милы мне так же, как Тамань с Бахчисараем. Преображенные, малые и великие тени живут во мне, а значит, свет, дающий тень, так ярок, что способен сотворить чудо.
Шестое августа по-старому, Преображение Господне.
Входил ли Окоемов в сонм моих теней?
Да уж, бесспорно.
Интересно, а про меня что-нибудь есть в его тетрадях независимого с оглядатая?
Прости мне мои амбиции, Господи.
63
Мне не хватило духовности, чтобы порадоваться за ЭЭ, взобравшегося на самую верхушку шеста, туда, где помощник президента и, разумеется, сам президент и где им раскачиваться до упаду, в то время как прочим нам копошиться внизу у подножья.
Следить надо за собой, как укоряют медсестры в больницах и домах престарелых тех, кто распускается. Хотя, может, у больных и престарелых просто кончились силы.
У меня они пока есть.
Я говорила, что у них и у нас разные риски и, соответственно, разная плата за страх. Если ушла любовь, если ушло здоровье, если умерла мать, если погиб сын – все разное у малых и больших, назовем это так. Пока мы малые. Или всегда. Ботинки на вырост, чувства на вырост, чувства на выброс, информация на вброс. Игры больших людей, на которых малые взирают, раскрыв варежку, завидуя ошалело и неразумно: вот бы мне туда. Да не надо тебе туда, солнце мое, кроме больших денег и большой власти, с которыми ты так и так не справишься, там большая кровь и большое опустошение. А падать сверху? Мой король, вы теряете голову, ах, король, как рассеяны вы. Первая потеря головы – от любви, последняя – от гильотины.
Следить надо. Следить надо не за людьми, а за собой.
Вычистив зубы, прополоскав рот и напившись пиона уклоняющегося, я сделала новую попытку спасти нашу с Ликой картину. Ни словом не упомянув о вечеринке, я небрезгливо написала и отослала по е-мейлу послание ЭЭ. В послании говорилось, что, имея возможность пролить новый свет – свет, а не тень! – на судьбу выдающегося художника, мы ставим целью не расследование, а исследование, не разоблачение, а воссоздание драмы человека, который недавно ушел от нас, но трава забвения в наши дни прорастает столь быстро, что его уже начали забывать, бережное возвращение к предмету исследования подстегнет несправедливо убывающий интерес.
Отослала и стала ждать.
Список вещей, взятых с собой в дорогу, иссякает и иссякает.
После случая странного зрения – или воззрения – или прозрения – стала болеть голова.
64
Даже беспорядочное чтение позволяет делать находки, которые оборачиваются откровением. Беспорядок – иная ипостась порядка. Мы не умеем считать его, как считываем ноты, однако можем остановиться как вкопанные, озаренные догадкой, что нам подбрасывают, как говорил первый и последний президент СССР, по другому поводу.
Окаянные дни Бунина в попавшемся под руку издании сопровождались несколькими статьями, в том числе, статьей Го р ь к и й . Они были дружны, Бунин с женой несколько лет кряду гостили у Горького на Капри. Большевики были у власти, когда Бунину позвонили и известили, что Горький хочет с ним поговорить. «Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда конченными». Отношения были кончены оттого, что Горький принял большевиков и принялся с ними сотрудничать, а для Бунина захват ими России стал незаживающей раной.
Но ошеломил не этот текст, а другой:
Вот уже сколько лет мировой славы, совершенно беспримерной по незаслуженности, основанной на безмерно счастливом для ее носителя стечении не только политических, но и весьма многих других обстоятельств, например, полной неосведомленности публики в его биографии… Все повторяют: «босяк, поднялся со дна моря народного…». Но никто не знает знаменательных строк, напечатанных в словаре Брокгауза: Горький-Пешков Алексей Максимович. Родился в 69-м году, в среде вполне буржуазной: отец – управляющий большой пароходной конторой; мать – дочь богатого купца красильщика… Дальнейшее никому в точности неведомо, основано только на автобиографии Горького, весьма подозрительной даже по одному своему стилю: «Грамоте – учился я у деда по псалтырю, потом, будучи поваренком на пароходе, у повара Смурого, человека сказочной силы, грубости и – нежности…» Конец цитаты.