Владимир Рыбаков - Тавро
— Какое там, мне не до этого всякого такого. Не для этого драпанул же из Союза.
— А для чего?
— Для свободы.
«Все-таки красивое слово, ничего не скажешь, но до чего же истасканное». Таня скептически улыбнулась:
— Ладно, но что же все-таки с тобой произошло?
— Я был реалистом и стал утопистом.
— То есть?
— Я хочу стать диссидентом, э-э, революционером.
Таня презрительно рассмеялась:
— Во Франции это легко!
Голос у Мальцева не изменился, был ровным и весело добрым:
— Понимаю, что ты хочешь сказать. Нет, не думаю, что я в Союзе трусил, боялся лагеря. Я бы чувствовал. Дело в другом. В чем — пока не знаю. Так что, помоги на работу устроиться, — только не на завод, сыт. И дай мне адреса людей, диссидентов всяких, лучше всего мест, где они обычно собираются, говорят, спорят, ну, думают о будущем, что ли. А? Можешь меня рекомендовать?
Таня ощутила непонятное облегчение. «Будешь еще, будешь…» Она не хотела более дотрагиваться до Мальцева, испытывать на себе его жизнь, уставать от его долгого присутствия, но мысль об исчезновении Святослава была все же неприятна — он должен был нуждаться в ней, стремиться к ее помощи, как это делал раньше и теперь. В сущности, ей хотелось постоянных доказательств, что он слабее, чем ему кажется.
— Хорошо. Я постараюсь. Приходи завтра.
«Ты еще точнее время мне назначь. Стерва. Вот-вот, уже мстит. А может, она права?»
Таня поглядывала на дверь, думая о Мальцеве и ожидая Короткова. Ей как-то подруга, встречавшаяся с советскими эмигрантами, — любопытство было тогда острым — сказала: «Знаешь, они совсем того, психи. Они еще большие психи, чем палестинские террористы, — те хоть могут на что-то надеяться. А эти? А? Ну честно?»
Подруга, наверное, была права. «Но он все равно хороший, и я ведь правда его любила. Хотя он с другой стороны, все-таки сволочь. А-а, наплевать».
С Коротковым не надо было думать, сторожить — только жить полной жизнью. Найти квартиру получше, ребенка родить да воспитать. В прошлую ночь они с Коротковым тихо шептались о будущей мебели для детской — была ночь, и было светло от тихой долгой радости.
Вообще-то после многочисленных встреч с советскими и бывшими советскими в Тане появилось легкое отвращение к ним… во всяком случае если не отвращение, то нечто сильнее обыкновенного презрения. Они мерзки, вечно бранятся, упоминая в своей словесной грязи Бога и Божью Матерь. Можно не верить в Бога, но зачем Его все время оскорблять, а вместе с Ним и Россию. Чем больше встречалась Таня с советскими, тем слабее было ее хорошее чувство к России, словно исчезал красивый воздушный замок детства. В церковь Таня продолжала ходить, но без прежнего прилежания. После того как Таня стала Коротковой и после того как Мальцев окончательно ушел из поля ее зрения, она стала избегать встреч с советскими. И когда приходилось все же встречаться с ними, у Тани неизбежно портилось настроение, когда на вечер, а когда и на целые сутки.
Мальцев, уйдя от Тани, пошел домой, к Бастилии, весьма довольный своими дипломатическими способностями. Гений был на прежнем месте. Он ему кивнул. Как равному.
На чердаке его ждала под дверью повестка из Министерства обороны. Мальцев повертел ее, надул губы и произнес французское пренебрежительное:
— Бофф.
Еще немного — и он увидел бы себя въезжающим в Москву на белом коне. Цель превращалась в ряд радуг, бешено любопытных. Они выходили из Мальцева и заканчивались на наименьшем зле. Посередине была Москва, а Москва охватывала весь Советский Союз.
Мальцев потряс, хохотнув, головой. «Да ты, брат, рехнулся!» После с серьезным удовольствием подумал: «А почему рехнулся? Тогда получается, что Владимир Ильич был до самой февральской революции сумасшедшим. Он тоже почти в одиночку пер на самую большую в мире империю. Все дело в анализе. В правильном. Только быть сегодня русским революционером, это значит быть правым или левым?»
Мальцев опять рассмеялся и решил отпраздновать самого себя. Он спустился в наступающую вечернюю парижскую осень, подышал самодовольно так, нарочито шумно, выпятив грудь, и закинул голову наверх. Крякнул: «Ну, вперед к сияющим вершинам…» — и пошел по кафе, густо расставленным вдоль улиц. Перепробовал, не останавливаясь, все спиртные напитки, которые ранее пил и не пил, о которых слышал и не слышал. Груз хмеля ложился на Мальцева без вражды, только рука несколько раз лезла в карман и трогала-переворачивала полученную повестку. В одном кафе он спросил для забавы:
— Дайте, пожалуйста, двести граммов коньяку.
— Как?
— Двести граммов.
— Не понимаю.
— А чего не понимать. Это значит — стакан. Нормальный стакан.
Бармен вежливо покосился:
— Месье иностранец?
— Да.
— Месье хорошо говорит по-французски. Только у нас не дают большой стакан коньяку. Не имею права. Могу дать двойной коньяк… или тройной. Могу вам дать десять тройных коньяков, а сразу большого стакана дать не могу.
— Хорошо. Дайте мне пять тройных коньяков и большой пустой стакан.
— Не могу. Извините, но не могу. Мальцев посмотрел в глаза бармену и со вздохом сказал:
— Ладно, пусть будет пять тройных подряд. И простите, что я заморочил вам голову.
— Это входит в мою работу, месье.
«Не человек, а автомат». Мальцев поглядел вокруг. «Эх, кто не видел закусочной, тот ничего не видел».
Ему вдруг захотелось выпить именно двести граммов самогонки, закусить кислой капустой, мануфактурой либо анекдотом, сказать что-то как будто неясное, но что все понимают с полуслова и до конца, потом махнуть рукой, собраться уйти, но остаться, потому что предложили еще кружку пива.
«Это, Мальцев, тоска-хандра по пьянке говорит. Ты ее не слушай! У тебя теперь работа для всей твоей жизни есть. И плюй на то, что тебя в военкомат вызывают. Ты свое уже отслужил. Хватит. Лучше выпей еще виски, кальвадоса и настрой свой понятийный аппарат на веселый и благородный лад».
Он следил за тем, чтобы его губы не шевелились, и время от времени напрягал мышцы лица.
Выходило, по его мнению, недурно. Так он и шел из кабака в кабак на твердых, негнущихся ногах. «Начинается новая пора, имею же я право это отметить, как положено!»
К началу ночи он очутился на улице Тильзит под окнами Бриджит. Поглядел на черные проемы.
«Что я стою тут, как пацан? Гитары только не хватает!»
Она спала, может, с кем-нибудь, здесь, близко, стоило шагнуть сквозь стену, взять ее за плечи — конечно же, она одна — и сказать, что, мол, терпи меня, раз я такой и ты меня любишь. Покорись и будешь счастлива от своей слабости, как я от своей силы. Мальцеву нужна была больше, чем раньше, ее поддержка, потому что бродить в себе в поисках неясного и манящего можно одному, — не то — взбираться на гору с тяжестью чужих и собственных ошибок на спине.
Ему было тоскливо от того, что не может постучать, подняться, попросить за что-то прощения или потребовать, чтобы она просила прощения — и быть сытым простой радостью. Представив свою голову на Бриджитином плече, Мальцев резко вздрогнул.
«А что я бы сейчас делал в Союзе? Может, пульку бы записывал, может, орал бы до хрипоты о достоинствах товарища Бухарина или о том, что маоизм является разновидностью троцкизма и что сейчас китаезы идут по сталинскому пути, но, может быть, без культа личности над головой и что они, со своей стороны, правы. Витька в ответ орал бы патетически, как всегда, что Российская империя идет к гибели; Мишка — что, как это ни парадоксально, только Израиль способен спасти христианскую цивилизацию. А потом — кто остался бы ночевать на стуле, а кто из-за жены или матери поплелся бы домой, ворча о мещанстве».
«А что? Жизнь казалась полной, раз за каждое слово могли дать пятерку на восток».
Для Мальцева теперь все это было красивым, добрым, сентиментальным, для его же друзей особые слова остались в Союзе силой, необходимой для уважения своей тайной жизни.
Он пошел, не оглядываясь, подальше от чистых зданий. Ночь еще не соскучилась, когда он вошел на Монмартре в кабачок, который, казалось, еще пах парижской коммуной.
— Дайте мне ерша.
— Мы не готовим горячих блюд. Могу дать бутерброд или — бармен подмигнул, как это делают трезвые пьяным — ладно, могу сосиски вам сварганить.
— Да нет. Ерш — это национальная советская смесь. Водка с пивом и немного пепла посередине. А сосиски все-таки дайте.
— Вы советский? Я был у вас. В Средней Азии. Замечательно.
«Ишь, как клюнул. Он наверняка против колониализма и наверняка, если только думал об этом, считает Среднюю Азию нашей колонией, однако, естественно, думает, что я там у себя дома. Это с моей стороны казуистика, но этот француз невольно таким образом утверждает, что мы представляем собой нацию… таки налакался сегодня».
Он пил водку, запивал пивом, а мысли все продолжали лезть на Олимп, кружили тяжелую голову: «И люди будут свободны и богаты — вот она истина». Мальцев даже сделал движение, будто собирал складки тоги. «Я буду счастлив и без околдовавшей меня француженки». Он был мощным и добрым, суровым и великодушным. Он был мир, и мир был в нем. Только немного икалось.