Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 6, 2003
Я не впервые предупредил его:
— Много жалоб… Рукам волю даете.
— А я и сам собирался уходить из санитаров, кстати, вот и моя посылка из Ярославля. Прошу ее подержать… Разрешили иметь иголки и ножницы — займусь шитьем тапочек… Либо нас домой отпустят как сактированных, ни к чему не пригодных, либо перевезут к теплу на сельхоз, а тут мы временные. Так же думает и нарядчик, а он встречается с вольнягами.
Я приблизил к себе москвича, строителя первой линии метро. Он получил не одну посылку от сына и поправился. Ночью прорыл яму под проволокой, прополз к женщине, поджидавшей его. Оба попали в карцер.
Без помощника я и часа не мог обходиться. Пригляделся к обрусевшему немцу, родом из Поволжья. Федор Федорович рыжеват, крылышки носа выморожены — такие носы называли колымскими. На левой руке нет двух пальцев — то ли отморожены, то ли с отчаяния отрублены, чтобы навсегда избавиться от каторжных работ. Наверное, и пальцы на ногах были с изъяном, потому что ходил он медленно и вразвалку, как старый гусь. А в общем-то Федор Федорович был довольно молод и улыбку имел подкупающую.
Он так вымыл пол, мои нары, подоконник, протер стены, оконные стекла, как никто этого не делал. Стланик раздавал вежливо. Подружился с поварихой на женской кухне и приносил достаточно густую баланду, вдоволь каши.
— Без бабы мужику не прожить. — Он выговаривал «б» почти как «п». — Хоть и давал ты клятву Ривкусу, но баба — начало всех начал. Она не карась, а щука — любого проглотит. Тут баб три тысячи, есть приличные дамочки. Тобой давно интересуются.
— Погоришь, и я погорю.
— А мне гореть уже некуда. Актом списан в мертвецы, хотя мне всего-то сорок пять. На колымский рудник не повезут обратно. С тридцать седьмого немцев садят, а началась война — безжалостное переселение, строительные батальоны не легче иных лагерей. Чем ты меня испугаешь после Колымы? А вам — так и так ехать за море, а там бабу не увидишь. Я девять лет голоса женского не слышал… А у поварихи не голос. А колокольчик. Руки нежные, мягкие. Закуток нашла — спрятаться на минутки. Дает добавочные порции.
Я промолчал, хотя о женщинах подумывал. Боялся. А чего бояться? Поймают — долгий путь в гиблое место, и не поймают — заползать в трюме в щель, похожую на лунку в сотах для пчел.
— Какая она? Повариха? — спросил я. — Тонкая? Из высоких?
— Нормальная. С ума сходит от любви. Вот вам блинчики, пирожок. Мечтает задержаться на пересылке. Бытовая. Родить надеется. В крайнем случае притормозится в бухте у Магадана или на двадцать третьем километре в больничном городке. Влюбился, честное слово. Родных растерял. Написать некуда. Разогнали немцев по стройбатам, по тюрьмам…
— Освободитесь… Найдется милая, — утешал я.
— Ждать надоело. Ждать и догонять — хуже некуда. Побывайте у бабочек. Не пожалеете…
Сходить в амбулаторию женской зоны я мог запросто через обычные воротца, на которых стоял самоохранник, строгий, правда, но я мог сослаться на крайнюю необходимость побывать там.
— Идите, доктор, — сказал он мне. — Но не больше полчасика. Пять минут на дорогу туда и обратно и пятнадцать там. Без неприятностей для меня.
Я взял десятка два порошков кодеина у пожилой медицинской сестры, пообещал прислать ей кое-что из наших лекарств и пошел обратно.
На пути меня встретила группа молодых женщин, они шумно повторяли:
— Доктор, или со всеми живи, или ни с одной не живи!
— У меня и мыслей нет таких — жить с кем-то! Да еще со всеми. — Я смеялся.
— Мы знаем вашего брата. — Красотка мешала мне идти. — Вам только добраться.
Поблизости от ворот застенчивая девушка, плохо говорившая по-русски, попросила у меня воды.
— Когда ваш дневальный будет нести два ведра — немножко мне в котелок. Нам ее дают умываться только-только, а женщине без воды нельзя.
— Вы откуда? По акценту?
— Я из Эстонии. Лайма зовут меня.
Зеленоватые глаза, темные ресницы, а в общем-то лицо утомленное. Мог бы дать ей хлеба, что-нибудь из посылок, хранившихся под моими нарами, конечно, самую малость. Будущее Лаймы, колымское, казалось мне страшным. Не попала бы она в руки блатарям!
На следующий день Федор дал эстонке немножко воды.
— Выучилась на артистку, — рассказывал он. — Мать успела сбежать в Швецию, а Лайма застряла. Дали десятку. Не пропадет. Артистам на Колыме живется почти как на воле.
Я послал ей пайку, велел Федору давать побольше воды. Сколько? Не пол-литра, а литр.
— Многовато — литр, товарищ доктор, их в ведре всего десять, а пол-литра можно, постараемся. Придет она к вам ночью в шинели, в буденовке. Да вы не отказывайтесь — на меня свалим грех. Ну, посижу в карцере и вернусь в этот же барак. Ривкус не узнает о вашей встрече. На меня свалим.
— Откуда ты взял — придет Лайма?
— Да я на эту Лайму три литра воды израсходовал. За литр и за пайку любая красавица прокрадется в полночь. Ну, пусть поломается, подумает. Но куда ей деться? Передала спасибо тебе.
Что делать? Похаживал я поблизости от самоохранника. На коротких стебельках подорожник поднялся: большие в жилках листья в прикорневой розетке. Лиловые тычинки. Тонкое благоухание. Вспомнилось Подмосковье, луга, склоны, тропинки. Волей дохнуло, жить захотелось…
Случилась в женской зоне вторая, минутная встреча с Лаймой, после чего я сказал Федору:
— Буду ждать ее. Кажется, она согласна…
— А чего ей терять? Ручаюсь — не захватят. Ну уж в крайнем случае прошмыгнет на мою постель, если не успеем скрыть ее под нарами. Я вину возьму на себя. Под нарами? А очень просто. Под вашей постелью две широкие доски, чтобы Лайму спрятать, а там ящики с посылками, колбасой пахнет. — Он рассмеялся. — Немец трепаться не любит.
— А если она не согласна — под нары?
— Не согласится — на мою постель. Не дура. Был разговор. При всех возможностях я выступаю виноватым.
Умер мой первый дневальный, в прошлом киевский профессор, добытчик золота на Колыме. Вечером угощал меня украинским печеньем из посылки, а ночью тихо скончался. Не постучал ко мне в фанерную перегородку. Сердце! «Скачущий» пульс.
Все старички ждали волю, почти не было смертей в бараках, и вдруг она случилась. Погоревали, постояли тихо у ног страдальца. Федор сказал о профессоре:
— Скоро бы домой приехал… На Колыме выжил, а здесь…
Унесли труп, убрали постель. Самое страшное — умереть в тюрьме, в лагере: не обмоют, не обрядят в чистое.
Я взялся отправить в Киев незаконченное письмо старика к дочери и внукам, оно было нежное, с подробностями из детства дочери. Я запечалился — каково-то будет родным профессора?
— Наревутся, — ответил Федор.
С волнением ждал условленную встречу с Лаймой. Долго тянулся день. Под вечер пошел теплый дождик. Федор, вернувшийся с кухни, сказал, что Лайма собирается. Солнце медленно закатывалось, еще медленнее темнело.
В назначенное время немец сел у дверей моей комнатки, поглядывал в длинный полутемный барак, ожидая Лайму. Старички покашливали. Многие страдали бессонницей, да и днем высыпались.
— Невозможный народ, — злился Федор. — Днем дрыхнет, а ночью ворочается с боку на бок. Дед, ну что ты прешься к нам в полночь? Какой порошок? Совесть отморозил на прииске. Блох здесь нет. А вы прилягте, доктор.
— Шагает! Шагает в шинели, в буденовке. Бодро идет наша птичка. Старье принимает ее за мужика.
Сердце мое колотилось. Федор потушил свет, ушел на свою кровать в бараке поблизости от моей двери.
Примерно через полчаса Лайма спросила:
— А спрятаться здесь негде? Как говорится, на всякий случай?
— Есть где. Сдвинем доски из-под моего матраса и спустим тебя под нары. Надежно. Или за дверью спрячешься на постели Федора. Шинель и шлем — он придумал. Ты в самом деле из актрис?
— Да. Закончила консерваторию. И мама актриса. Она успела в Швецию, а у меня был жених в Ленинграде, он вызывает…
— За что тебя? Да еще — десятку?
— За маму, а второе — покойник дед из богачей, а отец офицером погиб в первую германскую. Если бы суд, но берут без суда…
Начались наши свидания, обычно в час ночи, в зависимости от дежурства охранника, мною подкупленного, который стоял у ворот между зонами.
Прошел месяц моего счастья.
— День, да наш, — говорил Федор. — Недаром держится старая поговорка заключенных: ты умри сегодня, а я — завтра… А мы с поварихой побаиваемся комендантши не из вольняшек, а из наших. Наша вреднее. Злющая, завистница, рылом не вышла, морда кирпича просит. Подкармливает ее моя повариха…
Заглянул к нам Залман Савельевич:
— Слабых нет? Ходят?
— Передвигаются. Мечтают о переезде в сельхоз. Лежачих не заметил, — отвечал я. — В запасе две бочки стланика. Гражданин начальник, извините за вопрос, в итоге стариков отвезут в глубь материка?