Юрий Азаров - Групповые люди
— Никак не хотят перестраиваться! А вы это письмо отдайте товарищу Калинину, он примет меры.
Иванов уходит. Сталин звонит Григорьеву:
— Вы оказали партии большую услугу. Вы правильно поступили в случае с товарищем Ивановым. Партия этого вам никогда не забудет.
Очень скоро Григорьев в этом убедился: за ним пришли по доносу Иванова, и он кричал, что будет жаловаться лично товарищу Сталину… И Сталин будет знать об этом, и лукаво-сочувствующая улыбка чуть-чуть облагородит его отвратительное рябое лицо.
Тогда, входя в кабинет Чудакова, я тоже знал эту авторитарную раскрутку, но не ведал, что она отражает нечто всеобщее в новом социальном типе.
— Як вам, — обратился я к этому треклятому Чудакову как можно беспечнее.
— Некогда, дорогой.
— Меня направил Колтуновский насчет работы. Я и на младшего готов.
— Нет у меня ставок.
— Колтуновский даст, если вы согласитесь меня взять. Чудаков смерил меня глазами и, глядя в упор, спросил:
— Вы заварили всю эту историю, так и расхлебывайте ее сами. Ведь знали, на что шли?! Знали?! И не впутывайте меня в эти свои темные дела. Не взял бы вас, даже если бы у меня были ставки. Вот так!
— Все ясно, — ответил я. Тихо закрыл за собой дверь и пошел на четвертый этаж. Там я сел под такой же пальмой, какая была на втором этаже в другом корпусе, и стал думать. А думать было не о чем. Ситуация была исчерпана. Внизу ждала меня Люба, с нею тоже я не знал, что делать. Однако надо было что-то предпринимать. Настроение мое сразу улучшилось, когда я узнал, что у Любы взят обратный билет. Я даже пытался ее развеселить, пытался что-то рассказывать, но она все равно ощущала фальшь, и я ощущал фальшь, и я чувствовал, что как бы я ни крутил и ни изворачивался, все равно из меня, кроме фальши, ничего не вылезет. А она чувствовала это и то и дело плакала. Ее слезы окончательно меня доканывали, я готов был заорать во все горло: "Что тебе нужно?!", — но я этого, разумеется, не сделал, потому что мое нутро радовалось тому, что она здесь, рядом, и она это понимала, и у нее с этим моим нутром был контакт, и она за него крепко держалась.
Я ей все же сказал, что у меня сейчас нет работы, что нет вообще никаких перспектив и что у меня единственный выход — ждать. Терпеливо ждать, когда что-то само изменится, образуется в моей жизни.
— И я буду ждать! Хоть сто лет буду ждать! — радостно вдруг проговорила она, и эти ее слова я вспоминал всякий раз, когда мне было совсем туго.
— Послушай, миленькая, меня, наверное, посадят, — сказал я.
— А я приеду к вам, и устроюсь на работу, и буду носить вам передачи…
— Послушай, ты с ума сошла! Какие еще передачи! Что за глупости!
— А я же у вас ничего не прошу, разве вы можете запретить, чтобы я к вам хорошо относилась… И не отстану я от вас. Будет у вас все хорошо — делайте что хотите, а сейчас я вас не брошу.
Она теперь не плакала. Лицо ее было строгим. Она была прекрасна, у меня стало хорошо на душе.
19
Я нередко и потом поражался способности Зарубы угадывать человеческие состояния, мысли. Я уже не знаю, что произошло со мной, но мне в колонии стало намного легче, чем на свободе. Становилось лучше по мере того, как забывал гнусные физиономии моих коллег, травивших меня, преследовавших своими доносами, заботами, ласками, угрозами — мороз по коже всякий раз пробегал, когда вспоминались мне их носорожьи оскалы, их шакальи повизгиванья, их лисьи улыбки!
— Оклемались? Полегче стало? — спросил меня как-то Заруба, когда я проходил мимо административного корпуса. — Зайдите, кое-что покажу.
Я вошел в его апартаменты. На столе лежали ксерокопии философских работ Бердяева, Розанова, Федотова.
— Только что мне привезли. Интересна вот эта книжечка про русскую идею. Я раньше думал: если уж человек касается таких вещей, как русская самобытность, русская культура или русская национальная гордость, так непременно дальше речь пойдет об антисемитизме. Вы не приметили такое явление?
— Пожалуй, — ответил я.
— А вот в этих книжках хоть и про все русское, а антисемитизма нисколечко. Широк и велик русский национальный характер, — сказал он несколько патетически. — Сейчас в Москве только и разговоров что про евреев. А что, на поверку взять, так и революцию они сделали…
— А как же насчет того, что великий русский народ широк и велик?
— Тут, конечно, неувязка. Разобраться надо в этом. А книжечки я вам дам почитать, если пожелаете. — Заруба долго и пространно говорил о свободе, о северных краях, и его длинная речь сводилась примерно к следующему: заключение в современных условиях — это удивительный мир возможностей, обновления и внутреннего напряжения. Да, именно здесь, как нигде в другом месте, человек за счет крайнего угнетения воли, тела, разума обретает ту свободу, которую никому не удается обрести за пределами колонии, то есть на воле.
Эту свободу можно было бы назвать свободой отчуждения. Почти по Достоевскому: счастлив тот, кто пройдет через горнило последнего мучительства. Это и не восточный вариант, то бишь индийский, где добровольное заточение неизбежно приводит к нирване. Российская заключенность — она чужда всем другим заточениям. Она не имеет аналогов. Она и есть высшая воля, когда нормальный человек остается наедине с двумя доминантами:
Бог и Страдание. А эти просторы, этот оживляющий душу Лес, это Небо, эти Холодные Воды, эти Травы! Может быть, Российская каторга и есть единственное самобытное достижение современной цивилизации, утерявшей свои экологические знаки. — Все это чувствовал и все это внушал мне Заруба. — Я и убежал из душных городов в эти леса, в эти обнаженные страдания, потому что здесь есть Высший Разум, и Высшая Плоть, и Высший Дух. Я с вами провожу на первых порах ликбез, но наступит час — и вы многое поймете из того, что я говорю. Вам доступно Просветление.
— А кому-то и недоступно? — робко поинтересовался я.
— Разумеется. В нашем заведении содержатся особо опасные преступники. Может быть, о них и говорил в свое время Роберт Оуэн: им противопоказано Высшее. Духовное Высшее. Они уроды. Изначальные извращенцы.
— Где же они?
— Они содержатся отдельно. Их страшно выпускать на волю.
— Вы имеете в виду — в коллектив колонии?
— Именно. Они в одно мгновение способны развратить коллектив.
— Кто же они?
— Это чиновники. Мелкие служащие райисполкомов, милиционеры, сотрудники органов безопасности, ОБХСС, адвокаты, следователи. Сейчас повалила именно эта категория преступников. Нам ведено их изолировать, а помещений нет. Я приспособил на свой страх и риск старые конюшни, но и там их уже негде размещать.
— Не проще ли их распределить по отрядам? Заруба расхохотался:
— Чтобы пополнить отряд Василисы Прекрасной? Сказать по правде, меня радует отношение колонистов к этим чиновникам. — Глаза Зарубы зажглись ликующим огнем.
— У вас классовое чувство сильно развито…
— Горжусь этим. Горжусь своей классовой неприязнью ко всякой сволочи. И где только смогу, до конца дней своих буду стоять за мой великий народ. Буду стараться наказывать тех, кто измывался над бедной моей Россией!
Он встал. Расправил грудь и отправился к шкафу. На сей раз бульканье раздавалось дважды.
Я видел, как к крыльцу подбежал юноша с тонким девичьим лицом. Это был Ракитов. Он глядел в окно испуганными огромными глазами, точно кричал: "Спасите же!" На одно мгновение наши взгляды встретились. Но в ту же секунду к Ракитову подбежали трое, оттеснили его от крыльца, и он вместе с этими троими побрел в сторону клуба. Там, за клубом, у двух столбов, было место, где человеческое тело предавали поруганию…
20
Говорят, подвалы с подземными переходами были построены еще при Берии. Подвалы предназначались для штрафных изоляторов, карцеров, комнат, где велись дознания. Расчет был простым: спрятать под землю крики, стоны, вопли. Одно дело на окошке намордник из досок и заключенный орет, зная, что его слышат. А другое дело, когда кругом глушняк. Могила. Кричи не кричи, а все равно никто не услышит. И меньше стали орать. Порядка стало больше. В хрущевскую волну подвалы приспособили под складские помещения, под красные уголки, а Заруба много лет спустя отдал помещения под развитие маколлизма. Здесь на стенах висели лозунги, репродукции картин, плакаты. В центре портрет Ильича во весь рост — в Кремле. Справа он же на броневичке, а слева — в Разливе. Высказывания основоположников о коммунизме и о братстве между народами. Справа — теоретические и методические разработки по маколлизму, а на противоположной стене концепции: новая концепция ИТК, концепция наказания, концепция демократизации, концепция радости и гармонического развития. Здесь же письма и заявления осужденных, отбывших срок. Среди них и такие: "Живу и мучаюсь: так хочется снова вернуться в родной дом…" Или: "Никто и никогда мне не поверит, что только в колонии я спал нормально: не кричал по ночам и не боялся, что меня арестуют". Было даже и такое: "Жду и не дождусь, когда снова увижу своих друзей по совместной отрядной работе. Да здравствует маколлизм — наша слава и наше будущее!"