Ольга Славникова - Один в зеркале
Существует, конечно, и более простое объяснение. Поскольку время, засоренное случайностями, замедляет ход, если еще не заболотилось совсем, — гибель одного персонажа означает в романе примерно то же, что конец главы. Необходимо сильное средство, резкая встряска, чтобы отделить прошедшее от будущего — чтобы откроить хотя бы кусочек исчезающего будущего для оставшихся событий сюжета. Даже любви с первого взгляда или иного сумасшествия уже недостаточно: человек, застрявший во времени, не верит себе, и если вокруг него все по-прежнему на месте и ничто не исчезло, то человеку кажется, будто с ним в действительности ничего не произошло.
Еще одна небольшая иллюстрация. Бывает, что, описывая героя или героиню, не понимаешь, откуда что берется, и думаешь, будто внешность и повадки персонажа возникают из головы. Но вот однажды кто-нибудь из неблизких знакомых внезапно исчезает — не растворяется в городе на неопределенный срок, чтобы в любой момент вынырнуть целехоньким, с кучей новостей о себе и об общих приятелях, а именно пропадает совсем. И вот тогда персонаж уже написанного, а бывает, что и опубликованного текста раскрывает инкогнито. Только тогда и видишь, кто приходил неузнанным. Видимо, только исчезнув здесь, человек целиком проявляется там: он словно проходит сквозь какую-то стену, а потом оборачивается, чтобы мы могли всмотреться в его измененные черты. Может быть, это скромное наблюдение косвенно проясняет родственную, буквально кровную связь между персонажем и прототипом.
Теперь о том, что произошло в действительности, во второй половине зимнего бессолнечного дня, когда сугробы, подлизанные ветерком, напоминали осадок чего-то выпитого и можно было при желании гадать на снежной гуще. Осторожно одолевая подъем чрезвычайно скользкой и колдобистой дороги, похожей на какую-то ледяную пашню с четырьмя глубокими бороздами (многие дороги нашего города были в тот день таковы), плотно груженный фургончик-“чебурашка” внезапно вильнул, сунулся боком на встречную полосу, где именно в эту минуту из-за взгорка поднималась оскаленная морда тяжеленного серебряного грузовика с прицепом. То, что через несколько минут осталось от фургончика, дополнительно впечатанного в столб, было сплошной гримасой боли старенькой жести; на задравшемся руле обвисал неясный человеческий мешок, а со стороны пассажира целое стекло являло сочные сплющенные пятна, какие бывают, когда человек лицом прижимается к окну, — но только это было не лицо. Через пару часов пострадавших вырезали из темной измятой кабины. У шофера, бледного, как мыло, с тонкими волосами, налипшими ко лбу, еще прощупывались редкие стежки угасающего пульса, а пассажирка была абсолютно мертва, крашеная прическа ее торчала, будто сбившийся парик; чувствительных зрителей поразило, что указательный палец на ее бессильно раскрывшейся руке был толсто обмотан бинтом.
Гибель псевдо-Вики и ее шофера из-за разрыва тормозного шланга, будучи законным фактом для обсуждения, сделала этих двоих целиком достоянием публики. В них словно ткнули указательным пальцем — не рассчитав при этом силы толчка. Сразу же выплыло, что у псевдо-Вики и этого веселого Володи, симпатичного урода с розовым, как фарш, морщинистым лицом и с локонами Леля на большой бесформенной голове, уже давно образовался не лишенный душевности маленький роман. Володю любили все: девочки на оптовке, все до одного реализаторы, люди нередко тяжелые, обиженные, с инженерным или научным прошлым, складские грузчики — вчерашние бомжи того же душного и потного подвала, где ныне располагался оптовый склад и где они полеживали в перерывах между машинами, словно на вечном бомжовом пикнике, и всегда приглашали Володю к своему антисанитарному столу. Наверное, и псевдо-Вика любила этого незлобивого мужика — на свой деловитый манер, не забывая о хозяйстве, в самые личные минуты, надо полагать, не отключая у себя в кабинетике старый, безголосый, но упорно тарахтевший телефонный аппарат, зато придавая каждой поездке с товаром оттенок ладной семейственности, маленького праздника.
Впрочем, ничего определенного не доказано. Осталось загадкой, куда эти двое пробирались по ледяным колдобинам и по рваным бинтам поземки, с полным грузом баночного пива и пухлых китайских бисквитов, при катастрофе почти не пострадавшим. Впереди по тракту не имелось ни одного принадлежащего псевдо-Вике киоска, не было вообще почти ничего, кроме нескольких блочных хрущевок (жилья окраинной птицефабрики), да белого поля с огородами, похожими на засыпанные снегом старые корзины, да угрюмого, с явным недостатком людей для распахнутых мертвых машин, троллейбусного кольца. Дальше, за кольцом, белесая и пепельная даль уходила складками, словно кто старался отодвинуть, сминая скатерть, хвойные лески с торчащими, будто опята, вершинами высоких сосен, огромный железнодорожный мост над котловиной с мерзлым маленьким ручьем, едва белеющим в кустах, лиловые березы на взгорке, сквозь которые, будто сквозь ресницы, были видны еще какие-то бледные заводские трубы. Но вряд ли нашу пару заманивал пейзаж. Зная псевдо-Вику, высказываю предположение: они катались. Мне доподлинно известно, что в этой взрослой тетеньке сохранялась какая-то девчоночья любовь к бесцельной скорости, к качанию и кружению, к веселому ужасу подлетов и ухабов. На даче у псевдо-Вики, в дверях громадного, еще родительского дровяника, всегда болтались низкие, неуправляемо-верткие качели, которые, будто кошка, ластились и не давали проходу, особенно если человеку надо было выйти из сарая с полными руками. На них тяжелая псевдо-Вика присаживалась бочком, будто просто передохнуть от хозяйственных дел. Но уже через минуту слышался матросский скрип веревочных снастей, и псевдо-Вика, полулежа, белыми ногами вперед, с выражением сосредоточенного счастья на запрокинутом лице, вылетала из темноты дровяника на яркий солнечный свет. По ней, точно она проносилась перед экраном кинотеатра, бежали, словно искаженные всадники на скаку, смазанные тени листвы; замерев в какой-то высшей точке блаженства над сизыми кустами крыжовника, она подбиралась, бычилась и ныряла обратно, чтобы под потолком сарая, где, среди темного шороха птичьей возни, замечательно пахли чаем подвядшие березовые веники, снова распрямиться и, словно что-то зачерпнув неожиданно сильным телом, устремиться на свет.
Это было особое священнодействие; псевдо-Вика признавалась, что на качелях она “мечтает”, но никогда не говорила, о чем. Вероятно, она относилась к особенной породе крупнотелых женщин, у которых их настоящее “я”, в обратной пропорции к грубому кувшину плоти, остается очень маленьким и никак не совпадает с внешним обликом, о котором такие женщины почти не помнят, покупая себе хорошенькие платьица сорок четвертого размера; эта-то малышка, упрятанная в теле псевдо-Вики, и попискивала от восторга, когда ее подхватывала на секунду витающая в небе невесомость. Было что-то несомненно детское в этом желании попасть на ручки; вероятно, присутствовало в вибрации подлетов и провалов и что-то детски-эротическое: юбка становилась пугающе легка, иначе, чем обычно, приливала кровь, сладкой слабостью прохватывало в животе. Однако краткое парение над крыжовником и забором имело и прямое отношение к небу, начинавшемуся, как видно, не так высоко: залетая в нижний из его магнетических слоев, псевдо-Вика какую-то секунду принадлежала не своему хозяйству и бурчавшим при поливе, хорошо ощипанным грядкам, а блаженному миру рассеянных облаков, бывших в эту минуту как бы сквозной волокнистой проекцией всего ее простертого существа, так что казалось — еще чуть-чуть, и она останется среди этого растворения, среди плавного взаимодействия сомлевших облачных протяженностей и мотавшихся на какой-то небесной привязи древесных вершин. Мне кажется, что самое чувство движения, скорости было у псевдо-Вики чувством духовным. Однажды эта чудачка, побывав в Италии (притащив себе оттуда чемоданище узеньких, будто колготки, трикотажных кофточек), рассказывала, что заходила в собор (в какой, не помнит) и в том соборе был удивительный купол, расписанный розовыми и синими фигурами, — и псевдо-Вике, осчастливленной этим сиянием и этой высотой, вдруг так захотелось, чтобы это была карусель!
Прошло немало времени с тех пор, как начинал писаться этот роман, — и вот совсем недавно я увидала псевдо-Антонова на улице. Он оживлял собою скучный, аккуратно стриженный сквер. Его торговая палатка переливалась веерами, цыганскими платками, где букеты роз алели, словно кусты клубники на богатых грядках; на прилавке были разложены какие-то раздвижные коробочки, меховые пауки на нитках, связки разноцветных шнуров, крашеные жестянки, довольно натурально изображающие кучки рыжего дерьма, с мелкой надписью по краешку: “Made in China”. Сам порозовевший на солнышке вдовец, улыбаясь новой крокодильей улыбкой, показывал смущенной покупательнице карточный фокус: покупательница, полная, очень коротко стриженная тетенька, с затылком как толстый грибок и с лиловыми щеками, поплывшими на жаре, робко толкнула колоду ноготком, псевдо-Антонов проворно снял, его слегка дрожащие коричневые пальцы попытались пропустить колоду гармошкой, — как вдруг приготовленный фокус рассыпался, и двусторонние карточки, виляя, будто рыбки, проворно устремились на клумбу, где произрастали мелкие и яркие цветочки, сами похожие на рассыпанные карточные масти. В эту злополучную минуту псевдо-Антонов, сделавший странный плясовой притоп в порыве за улетевшим добром, увидал среди покупателей знакомую, то есть меня: сказать, что он обрадовался, было бы бессовестным преувеличением.