Уильям Голдинг - Шпиль
– Это было давно. И едва ли что-нибудь значило. А потом… потом произошло все это! Нет. Я больше ничего не могу сказать. Мне было смешно и трогательно. И досадно. Вы все принимали так… близко к сердцу.
– Какое там, близко к сердцу. Вы не понимали, не видели.
Ансельм воскликнул:
– А сами вы что понимаете? Вы целую жизнь висели камнем на шее у меня, у всех нас.
– Мы были избраны для великого дела. Так я думал… А сейчас я не знаю сам…
– Там мне было хорошо, хоть устав и соблюдался не слишком строго. Но вот вы, словно огромная птица, слетели…
– К наставнику…
– «Я есмь то, что есмь». Но видеть, как легко вы прыгаете со ступени на ступень – служка, дьякон, священник, – видеть вас настоятелем этого собора, хотя вы едва умели прочитать «Отче наш»; подвергнуться искушению, да, искушению, потому что куда голова, туда и хвост, а ведь все мы не святые, это надо признать, и не чужды тщеславия… и вот искушение привело меня на край погибели. Признаюсь в этом от чистого сердца. Я мог бы остаться на своем месте и по мере сил творить добро. Но вы искушали меня, и я ел от запретного плода.
– А потом?
– Потом? Вы сами знаете. Старый король умер, и ваше возвышение прекратилось.
– Да, конечно.
– И после всего я должен был выслушивать ваши исповеди, лицемерные, самовлюбленные исповеди…
Несмотря на слабость, Джослина охватило глубочайшее удивление.
– Но какой же вы тогда священник?
– Вам это должно быть известно. Если угодно, такой же, как вы. Ничтожный. И я сознаю свое ничтожество. А вы? Вспомните Айво, Джослин. Вы сделали мальчишку каноником. Потому только, что его отец дал бревна для шпиля. Вот видите. У него столько же прав в соборе, сколько у вас. Или у меня. Но от него хоть меньше вреда. Он все время на охоте. А вы душили нас, как проклятие. Когда я видел вас, облеченного властью настоятеля, у меня порой сжималось сердце и перехватывало дыхание. И вот еще что я вам скажу. Хотя теперь над нами висит эта каменная глыба, среди каноников мир и согласие, словно бальзам пролился на наши души, потому что нет вас.
– Ансельм!
– Помните, как вы обошлись со мной перед капитулом, когда я возражают против шпиля? Я не забыл. И никогда не забуду. Вы приказали мне при всех: «Сядьте, Ансельм!» Помните? «Сядьте, Ансельм…»
– Не будем об этом. Теперь уже ничего не скажешь и ничего не поправишь.
– А потом эта история со свечами.
– Я знаю.
– И наконец, Джослин, если хотите услышать все до конца – способы, которыми велась стройка…
– Уйдите, прошу вас.
– Согласитесь, это уж сверх всякой меры – принудить человека в мои годы и в моем сане быть подручным у каменщика.
– Что поделаешь… Простите меня.
– Разумеется, я вас прощаю. Прощаю.
– Я молю… Молю простить меня не за то или другое, не за эти свечи или за обиду. Простите меня за то, что я таков, каков есть.
– Я же вам сказал.
– Но в душе, Ансельм?.. Скажите, что прощаете в душе!
Шаги отзвучали и смолкли на лестнице; а потом надолго наступила тишина.
Тянулись минуты, и наконец вокруг что-то изменилось, какието люди заплясали перед глазами, нелепо приседая и кружась. В этой толпе он узнал только отца Адама и снова крикнул:
– Помогите мне, отец мой!
Отец Адам подошел и стал распутывать сплетение вещей. Он тянул и распутывал, но у него ничего не получалось, потому что все так тесно переплелось и посреди всего, над всем, возвышалось зловещее древо. И под конец Джослин ощущал только боль в спине (и опаляющий огонь, когда его переворачивали, чтобы обложить спину овечьей шерстью), да еще скорбь, плескавшуюся от горла до пупа. Отец Адам не заметил, что стало с его руками. но сказал Джослину, что он слаб и поврежден в уме и что надо собрать всю волю. Отец Адам не знал, как необходимо получить прощение от нехристей, как для этого необходимо их понять и как это невозможно.
И тогда Джослину стало ясно, что придется убежать от отца Адама, и он прибег к хитрости. Он ждал ясного дня, а ясные дни, когда светлые блики солнца лежали на полу и Джослин отчетливо понимал, где он и что с ним, выпадали редко. Дождавшись такого дня, он притворился, будто изнемог и уснул, а сам прислушивался к шарканью отца Адама. Он украдкой открыл один глаз и увидел, как сухая спина священника исчезла на лестнице. Тогда он собрал все силы, спустил ноги с кровати, встал и выждал, пока пройдет слабость. Потом он дошел до двери, держась за стену, напялил скуфью на встрепанные волосы, накинул на плечи плащ. Колени у него дрожали от слабости, и когда он сполз с лестницы, то увидел, что внизу пусто. Там не было уже ни огня в камине, ни свечей, но в окна щедро вливался свет, на стеклах трепетали тени. И еще в воздухе веяло свежестью, которая всколыхнула скорбь в его груди. Среди дров в камине он отыскал палку и оперся на нее.
Он постоял, подумал. «Если выйти через заднюю дверь, он меня не увидит; а я не увижу этот каменный молот».
За дверью, среди высокой, буйной травы, была поленница. Благоухание ошеломило его, он прислонился к поленнице, забыв о больной спине, и ждал, пока скорбь, плескавшаяся в нем, не излилась из его глаз. А потом над головой у него что-то зашевелилось, и на миг в нем блеснула безумная надежда. Он закинул голову, выкручивая шею, и глянул вверх. Целый сонм ангелов сиял на солнце, они были розовые, золотистые, белые; они-то и благоухали, радуясь свету и воздуху. Они несли облако зеленых листьев, а среди листьев было что-то длинное, черное, струящееся. Мысль его воспарила с ангелами, и он вдруг понял, что от корня яблони произрастут новые ветви. Она была близко, за стеной, она распустила зеленое облако, завладела землей и воздухом – источник, чудо, яблоня; и он расплакался, как ребенок, сам не зная, от радости или от печали. А потом, там, где двор его дома спускаются к реке и деревья склонялись над самой водой, он увидел, как блеснул и сразу исчез крылатый сапфир, вобравший в себя всю синеву неба.
Он крикнул:
– Вернись!
Но птица умчалась безвозвратно, как спущенная стрела. «Она не вернется никогда, – подумал он, – даже если я просижу тут весь день». Он стал утешать себя мыслью, что птица, может быть, все же вернется и сядет во всей своей красе на ветку совсем близко, но в душе знал, что этого не будет.
– Нет, зимородок не вернется ко мне.
«Пускай, – сказал он себе. – Зато мне посчастливилось его увидеть. Только мне одному». Наконец он встал и боковой дорожкой пошел к площади. Он видел в пыли конец палки и свои едва волочащиеся ноги. «Наверное, я похож на старого ворона, – думал он, когда плелся по дорожке, сгибаясь чуть ли не до земли. – Зачем я иду искать то, чего нет? Но не так-то все просто! У меня много причин, и они перепутались. Отец Адам был прав. На свете есть яблони и птицы, а я поглощен суетой».
Дойдя до Королевских ворот, он присел на каменную приступку и стал рассматривать пыльную дорогу. Но какие бы ноги ни попирали эту пыль, она все равно оставалась просто пылью, и ему стало еще грустней. Он через силу встал и брел, волоча ноги по пыли, пока не увидел у себя под самым носом уличную канаву, в которой играла голенькая девочка.
Он спросил ее:
– Где найти Роджера Каменщика, дитя мое?
«Господи, – подумал он, – кто поверил бы, что у меня может быть такой старческий голос?» Пока он думал это, девочка, разбрызгивая грязь, выбралась из канавы и убежала. Он не знал, как перейти канаву, и зашлепал прямо по воде. А потом он увидел мужские ноги и туловище и спросил:
– Где найти Роджера Каменщика, сын мой?
Сверху кто-то плюнул, и плевок повис на его плаще. Грубый голос сказал:
– На Новой улице.
Ноги ушли.
Он повернул направо, шаркая подошвами и палкой по булыжникам. «Новая улица такая длинная», – подумал он, и при этой мысли силы оставили его. Он поискал взглядом, где бы присесть, но не нашел подходящего камня. Тогда он сел на землю у глиняной стены и прикрылся плащом. Он опустил капюшон на лицо и был теперь как бы в шатре.
Но и под шатром он угадал их присутствие, выглянул и увидел босые детские ноги.
– Где Роджер Каменщик, дети мои?
Ноги ушли, разбрызгивая грязь в канаве. Камень ударил в землю возле него. «Надо идти, – подумал он. – Надо куда-то идти». Он с трудом поплелся вдоль стены и вдруг вспомнил, что Роджер Каменщик, должно быть, сейчас в «Звезде». Он брел, левой рукой опираясь на палку, а правой держась за стену; и наконец он увидел постоялый двор со звездой на вывеске, а у ворот была каменная приступка. Тяжело дыша, он сел и сказал себе: «Не все ли равно, ведь дальше я идти не могу».
– Роджер Каменщик…
Ноги ушли, но вскоре вернулись, теперь их стало много, а он все повторял:
– Роджер Каменщик… Роджер Каменщик…
Наконец появились женские ноги и красный подол платья. Женщина вскрикнула и быстро заговорила, но он, как всегда, легко пропускал ее слова мимо ушей. «Мне жаль ее, – думал он, – жаль, но не очень, чуть-чуть. Это мой изъян, что я не могу скорбеть и о ней тоже».