KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Александр Герцен - Былое и думы. (Автобиографическое сочинение)

Александр Герцен - Былое и думы. (Автобиографическое сочинение)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Герцен, "Былое и думы. (Автобиографическое сочинение)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Тунское озеро сделалось цистерной, около которой насели наши туристы высшего полета. Fremden-Liste[1303] словно выписан из «Памятной книжки»: министры и тузы, генералы всех оружий и даже тайной полиции отмечены в нем. В садах отелей наслаждаются сановники, mit Weib und Kind,[1304] природой и в их столовой — ее дарами. «Вы через Гемми или Гримзель?» — спрашивает англичанка англичанку. — «Вы в Jungfrau blick'e» или в «Виктории» остановились?» — спрашивает русская русскую. — «Вот и «Jungfrau!» — говорит англичанка. — «Вот и Рейтерн» (министр финансов), — говорит русская…

Intcinq minutes d'arret…
Intcinq minutes d'arret[1305] —

и все, что было в вагонах, высыпалось в залу ресторана и бросилось за стол, торопясь съесть обед в какие-нибудь двадцать минут, из которых дорожное начальство непременно украдет пять-шесть да еще прежде испугает аппетит страшным звонком и криком: «En voiture».[1306]

Взошла высокая барыня в темном и ее муж в светлом, с ними двое детей… Взошла с застенчивым, неловким видом бедно одетая девушка, у которой на руках были какие-то мешочки и баульчики. Она постояла… (408) потом пошла в угол и села — почти возле меня. Зоркий взгляд гарсона ее заметил; прореяв с тарелкой, на которой лежал кусок ростбифа, он спустился, как коршун, на бедную девушку и спросил ее: «Что она желает заказать?» — «Ничего», — отвечала она, и гарсон, которого кликал английский клержимэн, побежал к нему… Но через минуту он опять подлетел к ней и, махая салфеткой, спросил ее: «Что бишь вы заказали?»

Девушка что-то прошептала, покраснела и встала. Меня так и кольнуло. Мне захотелось предложить ей чего-нибудь, но я не смел.

Прежде чем я решился, черная дама повела черными глазами по зале и, увидя девушку, подозвала ее пальцем. Она подошла, дама указала ей на недоеденный детьми суп, и та, стоя середь ряда сидящих и удивленных путешественников, смущенная и потерянная, съела ложки две и поставила тарелку.

— Essieurs les voyageurs pour Ucinnungen, Onction et Tontuyx — en voiture![1307]

Все бросились с ненужной поспешностью к вагонам. Молчать я не мог и сказал гарсону (не коршуну,

другому):

— Вы видели?

— Как же не видать — это русские.

Ill. ЗА АЛЬПАМИ

…Архитектуральный, монументальный характер итальянских городов, рядом с их запущенностью, под конец надоедает. Современный человек в них не дома, а в неудобной ложе театра, на сцене которого поставлены величественные декорации.

Жизнь в них не уравновесилась, не проста и не удобна. Тон поднят, во всем декламация, и декламация итальянская (кто слыхал чтение Данта, тот знает ее). Во всем та натянутость, которая бывала в ходу у московских философов и немецких ученых художников; все с высшей точки, yom hohern Standpunkt. — Взвин(409)ченность эта исключает abandon,[1308] вечно готова на отпор и проповедь с сентенциями. Хроническая восторженность утомляет, сердит.

Человеку не. всегда хочется удивляться, возвышаться душой, иметь тугенды, быть тронутым и носиться мыслью далеко в былом, а Италия не спускает с известного диапазона и беспрестанно напоминает, что ее улица не просто улица, а что она памятник, что по ее площадям не только надобно ходить, но должно их изучать.

Вместе с тем все особенно изящное и великое в Италии (а может, и везде) граничит с безумием и нелепостью — по крайней мере напоминает малолетство… Piazza Signoria, это детская флорентийского народа — дедушка Бонарроти и дядюшка Челлини надарили ему мраморных и бронзовых игрушек, а он их расставил зря на площади, где столько раз лилась кровь и решалась его судьба — без малейшего отношения к Давиду или Персею… Город в воде, так что по улицам могут гулять ерши и окуни… Город из каменных щелей, — так что надобно быть мокрицей иди ящерицей, чтоб ползать и бегать по узенькому дну, между утесами, составленными из дворцов… А тут Беловежская пуща из мрамора. Какая голова смела создать чертеж этого каменного леса, называемого Миланским собором, эту гору сталактитов? Какая голова имела дерзость привести в исполнение сон безумного зодчего… и кто дал деньги, огромные, невероятные деньги!

Люди только жертвуют на ненужное. Им всего дороже их фантастические цели. Дороже насущного хлеба, дороже своей корысти. В эгоизм надобно воспитаться так же, как в гуманность. А фантазия уносит без воепнтанья, увлекает без рассуждений. Века веры были веками чудес.

Город поновее, поменее исторический и декоративный — Турин.

— Так и обдает своей прозой.

— Да, а жить в нем. легче — именно потому, что он просто город, город не в собственное свое воспоминание, а для обыденной жизни, для настоящего, в нем улицы (419) не представляют археологического музея, не напоминают на каждом шагу memento mori,[1309] а взгляните на его работничье населенье, на их резкий, как альпийский воздух, вид — и вы увидите, что это кряж людей бодрее флорентийцев, венециан, а может, и постолчее генуэзцев.

Последних, впрочем, я не знаю. К ним присмотреться очень трудно, они все мелькают перед глазами, бегут, суетятся, снуют, торопятся. В переулках к морю народ кипит, но те, которые стоят, — не генуэзцы, это матросы всех морей и океанов, шкиперы, капитаны. — Звонок там, звонок тут — Partenza! — Partenzal[1310] — и часть муравейника засуетилась — одни нагружают, другие разгружают.

IV. ZU DEUTSCH[1311]

…Три дня льет проливной дождь, выйти невозможно, работать не хочется-. В окне книжной лавки выставлена «Переписка Гейне», два тома. Вот спасенье, я взял их и принялся читать впредь до расчищения неба.

Много воды утекло с тех пор, как Гейне писал Мозеру, Иммерману и Варнгагену.

Странное дело — с 1848 года мы всё пятились да отступали, все бросали за борт да ежились, а кой-что сделалось, и все исподволь изменилось. Мы ближе к земле, мы ниже стоим, то есть тверже, плуг глубже врезывается, работа не так казиста, чернее — может, оттого, что это в самом деле работа. Дон-Кихоты реакции пропороли много наших воздушных шаров, дымные газы улетучились, аэростаты опустились, и мы не носимся больше, как дух божий, над водами с цевницей и пророческим песнопением, а цепляемся за деревья, крыши и за мать сыру-землю.

Где эти времена, когда «Юная Германия», в своем «прекрасном высоко», теоретически освобождала отечество и в сферах чистого разума и искусства покончи(411)вала с миром преданий и предрассудков? Гейне было противно на ярко освещенной морозной высоте, на которой величественно дремал под старость Гёте, грезя не совсем складные, но умные сны второй части «Фауста», однако и он ниже книжного магазина не опустился, это все еще академическая aula,[1312] литературные кружки, журнальные приходы с их сплетнями и дрязгами, с их книжными Шейлохами в виде Котты или Гофмана и Кампе, с их геттингенскими архиереями филологии и епископами юриспруденции в Галле или Бонне. Ни Гейне, ни его круг народа не знали, и народ их не знал. Ни скорбь, ни радость низменных полей не подымалась на эти вершины — для того, чтоб понять стон современных человеческих трясин, им надобно было переложить его на латинские нравы и через Гракхов и пролетариев добраться до их мысли.

Бакалавры мира сублимированного, они выходили иногда в жизнь, начиная, как Фауст, с полпивной и всегда, как он, с каким-нибудь духом школьного отрицанья, который им, как Фаусту, мешал своей рефлексией просто глядеть и видеть. Оттого-то они тотчас возвращались от живых источников к источникам историческим, тут они чувствовали себя больше дома. Занятия их, это особенно замечательно, не только не были делом. но и не были наукой, а, так сказать, ученостью и литературой пуще всего.

Гейне подчас бунтовал против архивного воздуха и аналитического наслаждения, хотел чего-то другого, а письма его — совершенно немецкие письма, того немецкого периода, на первой странице которого Беттина-дитя, а на последней Рахель-еврейка. Мы свежее дышим, встречая в его письмах страстные порывы юдаизма, тут Гейне в самом деле увлекающийся человек — но он тотчас стынет, холодеет к юдаизму и сердится на него за свою собственную, далеко не бескорыстную измену.

Революция 1830 и потом переезд Гейне в Париж сильно двинули его. «Der Pan ist gestorben!»[1313] — говорит он с восторгом и торопится туда — туда, куда и я некогда (412) торопился так болезненно страстно — в Париж; он хочет видеть «великий народ» и «седого Лафайета, разъезжающего на серой лошади». Но литература вскоре берет верх, наружно и внутренне письма наполняются литературными сплетнями, личностями впересыпочку с жалобами на судьбу, на здоровье, на нервы, на худое расположение духа, сквозь которого просвечивает безмерное, оскорбительное самолюбие. И тут же Гейне берет фальшивую ноту. Холодно вздутый риторический бонапартизм его становится так же противен, как брезгливый ужас гамбургского хорошо вымытого жида перед народными трибунами не в книгах, а на самом деле. Он не мог переварить, что рабочьи сходки не представлялись в чопорной обстановке кабинета и салона Варнгагена, «фарфорового» Варнгагена фон Энзе, как он его сам назвал.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*