Самюэль Беккет - Молллой
И если, перекатывая в уме эти мрачные мысли, я время от времени насвистывал, то, главным образом, потому, что я был счастлив покинуть свой дом, свой сад, свою деревню, хотя обычно я покидал их с сожалением. Есть люди, которые насвистывают бело всякой причины. Я не таков. И всё это время, пока я входил в свою комнату и выходил из неё, приводил в порядок разбросанные вещи, укладывал бельё в платиной шкаф, а шляпы в коробки, откуда я их вынул, чтобы выбрать нужную, запирал на ключ разные ящики, всё это время я с радостью видел себя вдали от родного гнезда, от знакомых лиц, от всех моих якорей спасения, видел, как я сижу в полумраке на придорожном камне, скрестив ноги, положив одну руку на бедро, на неё оперев локоть другой, обхватив подбородок ладонью, глаза вперив в землю, словно в шахматную доску, холодно вынашивая планы на завтрашний день, на послезавтрашний, созидая дни грядущие. И тогда я забывал, что сын мой будет у меня под боком, неугомонный, жалующийся, хнычущий, выпрашивающий хлеб, вымаливающий сои, пачкающий трусы. Я выдвинул ящик ночного столика и вынул баночку, полную таблеток морфия, любимое моё успокаивающее.
Огромная связка моих ключей весит больше фунта. Не дверь комнаты и не ящик письменного стола, но ключи к ним сопровождают меня, куда бы я ни отправился. Ключи я ношу в правом кармане брюк, в данном случае, бриджей. Массивная цепочка, прикреплённая к одной из подтяжек, не даёт им потеряться. Цепь эта, раз в пять длиннее, чем нужно, лежит, свернувшись, как змея, на связке в моём кармане. Вес её кренит меня вправо, когда я устал или когда забываю нейтрализовать наклон мускульным усилием.
В последний раз огляделся я вокруг, заметил кое-какие мелкие недочёты, исправил их, взвалил на спину рюкзак, чуть было не написал: бандуру, надел соломенную шляпу, взял зонтик, надеюсь, ничего не забыл, выключил свет, вышел в коридор и запер дверь на ключ. С этим, наконец, разобрались. И сразу же услышал какой-то сдавленный всхлип. Его издал мой спящий сын. Я разбудил его. Мы не можем терять ни минуты, — сказал я. Он отчаянно цеплялся за сон. Вполне естественно. Двух-трёх часов сна, как бы глубок он ни был, недостаточно для организма в стадии полового созревания, да ещё страдающего расстройством желудка. И когда я принялся его трясти и поднимать с кровати, сначала ухватив за руки, потом за волосы, он злобно отвернулся от меня к стене и уцепился за матрац. Пришлось употребить всю свою силу, чтобы преодолеть его сопротивление. Но не успел я оторвать его от постели, как он вырвался из моих объятий, бросился на пол и принялся по нему кататься, издавая вопли гнева и возмущения. Началось. Это отвратительное выступление не оставляло мне выбора, и я воспользовался зонтом, держа его двумя руками за ручку. Но, пока не забыл, одно замечание насчёт моей шляпы. На её полях имелось два отверстия, по одному с каждой стороны, естественно. Я проделал их собственноручно, с помощью буравчика. За эти дырочки я завязывал концы резинки, достаточно длинной, чтобы пройти под моим подбородком, точнее, под нижней челюстью, но не слишком длинной, ибо она должна была крепко держаться, под той же челюстью. Благодаря этому, какие бы усилия я ни предпринимал, шляпа оставалась на своём месте, то есть на моей голове. Как тебе не стыдно, — воскликнул я, — гадкий поросёнок! Если бы я не сдержался, меня бы охватил гнев. А гнев — это роскошь, которую я не могу себе позволить. Ибо тогда я слепну, кровавая пелена заволакивает мне глаза, и, подобно великому Поставу, я слышу скрип скамей в судебном заседании. О, это не остаётся без последствий — твоё спокойствие, любезность, рассудительность, терпение, изо дня в день, из года в год. Я отбросил зонт и выбежал из комнаты. На лестнице встретил поднимающуюся наверх Марту, без чепца, с растрёпанными волосами, кое-как одетую. Что случилось? — закричала она. Я посмотрел на неё. Она повернула на кухню. Весь дрожа, я поспешил в сарай, схватил топор, выбежал во двор и принялся изо всех сил крошить старый чурбан, на котором зимой спокойно рубил дрова. Наконец топор вошёл в дерево так глубоко, что вытащить его я не смог. Усилия, которые я прилагал, меня не только изнурили, но и успокоили. Я снова поднялся наверх. Сын одевался и плакал. А кто не плачет? Я помог ему надеть рюкзак. Напомнил, чтобы он не забыл плащ. Он хотел положить его в рюкзак. Я велел ему перекинуть плащ через руку, пока. Была почти полночь. Я поднял с пола зонт. Неповреждённый. Вперёд, — сказал я. Он вышел из комнаты. Я задержался на мгновение, чтобы осмотреть её, прежде чем пойти за ним. В комнате царил невероятный беспорядок. На улице было чудесно, по моему скромному мнению. Воздух благоухал. Под нашими ногами поскрипывал гравий. Не туда, — сказал я, — сюда. Мы двигались между деревьев. Мой сын спотыкался позади, наталкивался на деревья. Он не умел ходить в темноте. Он был ещё молод, слова упрёка замерли на моих губах. Я остановился. Возьми меня за руку, — сказал я. Я мог бы сказать: Дай мне твою руку. Я сказал: Возьми меня за руку. Странно. Но тропинка была слишком узкая, идти рядом мы не могли. Тогда я заложил руку за спину, и сын уцепился за неё, с благодарностью, как мне показалось. Так мы подошли к калитке. Калитка была заперта. Я отомкнул её и шагнул в сторону, чтобы пропустить сына первым. Потом обернулся и взглянул на дом. Частично его скрывали деревья. Зубчатый гребень крыши и единственная труба с четырьмя дымоходами едва вырисовывались на фоне неба с несколькими тусклыми звёздами. Я обернул лицо к тёмной массе благоухающих растений, моих растений, с которыми я мог поступить как мне заблагорассудится, и никто этому не. посмеет воспротивиться. Певчие птицы, спрятав головы под крыло, ничуть меня не боялись, потому что хорошо знали. Мои деревья, мои кусты, мои клумбы, мои лужайки — по-видимому, я их любил. И если срезал, иногда, ветку или цветок, то исключительно ради их блага, чтобы они стали сильными и счастливыми. И всё равно чувствовал при этом угрызения совести. А если уж честно, то я делал это не сам, это делала Криста. Овощей я не выращивал. Неподалёку стоял курятник. Когда я сказал, что у меня есть индейки и т. д., я лгал. Всего-навсего несколько куриц. И среди них серая хохлатка, но не на жёрдочке, как остальные, а на земле, в самом углу, в пыли, предоставленная крысам. Петух больше не бегал за ней, чтобы яростно потоптать. И недалёк был день, когда, если только она не выздоровеет, все курицы объединят свои силы и разорвут её на части, клювами и когтями. Всё было тихо. У меня невероятно чуткий слух. И вместе с тем, никакого музыкального слуха. Я слышал лишь обожаемый мной шорох куриных лапок, трепет перьев и слабое, приглушённое кудахтанье, доносящееся из курятника по ночам и замирающее задолго до рассвета. Как часто слышал я его, приходя в восторг, поздним вечером, и говорил: Завтра я буду свободен. Я в последний раз обернулся к моему маленькому достоянию, прежде чем покинуть его, в надежде сохранить.
На дороге, заперев за собой калитку, я сказал сыну: Налево. Я давно уже прекратил прогулки с сыном, хотя иногда очень их хотел. Самый обычный выход с ним тут же превращался в пытку, он то и дело сбивался с дороги. Однако, предоставленный самому себе, он, казалось, знал все кратчайшие пути. Когда я посылал его к бакалейщику, или к госпоже Клеман, или ещё дальше, по дороге к Ви за зерном, он успевал туда и обратно за половину времени, которое потратил бы на этот путь я, и притом не бежал. Ибо я не желал, чтобы моего сына видели галопирующим по улицам, подобно тем шалопаям, которых он тайком посещал. Да, я хотел, чтобы он шагал, как я, мелким быстрым шагом, откинув голову, экономно и ровно дыша, помахивая в такт руками, не оборачиваясь ни налево, ни направо, казалось бы, ничего не замечая и однако же запоминая мельчайшие подробности дороги. Но со мной он неизменно сворачивал не в ту сторону. Перекрёстка или развилки было достаточно, чтобы сбить его с правильного пути, выбранного мной. Не думаю, чтобы он делал это нарочно. Но, полностью доверившись мне, он не следил за тем, что делает, не смотрел, куда идёт, и двигался машинально, как бы во сне. Его непостижимым образом засасывали все возникающие на его пути щели. Так что у нас вошло в привычку прогуливаться каждый сам по себе. Единственный маршрут, который мы регулярно проделывали вместе, был путь, ведущий нас каждое воскресенье из дома в церковь и, по окончании мессы, из церкви домой. Подхваченный медленным потоком прихожан, мой сын был со мной не одинок. Он становился частицей покорного стада, которое направлялось, в который раз, отблагодарить Господа за его доброту, вымолить милость и прощение, а затем вернуться, с облегчённой душой, к другим удовольствиям.
Я подождал, пока он подойдёт ко мне, затем произнёс слова, предназначенные раз и навсегда решить эту проблему. Встань позади меня, — сказал я, — и следуй за мной. Это решение было удачным, во многих отношениях. Но был ли он способен следовать за мной? Не должен ли был неизбежно наступить момент, когда он поднимет голову и увидит, что он — один, в незнакомом месте, и когда я, стряхнув мысли, обернусь и обнаружу, что он исчез? Не прикрепить ли мне его к себе посредством длинной верёвки, обвязав её концы вокруг наших поясов? — подумал я, но тут же отказался от этой мысли. Существует много разных способов привлечь внимание, и я не был уверен, что этот — из числа лучших. Сын мог неслышно развязать узлы и удрать, предоставив мне продолжать путь в одиночестве, с длинной верёвкой, влачащейся за мной по пыли. Чем не гражданин Кале? До тех пор, пока верёвка, зацепившись за какой-нибудь неподвижный или тяжёлый предмет, не прервёт моё движение. Нам лучше подошла бы, пожалуй, не верёвка, гибкая и безмолвная, а цепь, о которой сейчас не приходилось и мечтать. И однако же я мечтал о ней, какое-то время тешил себя мыслью, воображал себя в мире не столь совершенном, как наш, и задавался вопросом, как, имея всего-навсего цепь, без каких бы то ни было наручников, ошейников, оков и обручей, смог бы я приковать к себе сына так, чтобы навсегда лишить его возможности покинуть меня. Вопрос упирался в узлы и петли, и в случае крайней необходимости я бы с ним справился. Но меня уже отвлёк от него образ сына, который идёт не позади меня, а впереди. В таком положении я имел возможность не сводить с него глаз и вмешаться при малейшем ложном движении, сделанном им. Но, не говоря уже о том, что во время нашей экспедиции я буду исполнять и другие роли, помимо роли сторожа и сиделки, сама перспектива на каждом шагу видеть перед собой его пухлое и неповоротливое тельце — была невыносимой. Подойди ко мне! — закричал я. Ибо, услышав, как я сказал, что нам следует идти налево, он пошёл налево, как будто больше всего на свете хотел разъярить меня. Опершись на зонт, опустив голову, словно под тяжестью проклятия, ухватившись свободной рукой за калитку, я стоял неподвижно, как статуя. Он подошёл ко мне во второй раз. Я велел тебе идти сзади меня, а не спереди, — сказал я.