Марк Харитонов - Возвращение ниоткуда
— Можно считать, жизнь состоялась.
— А много ли нам было надо? Парусиновые тапочки зубным порошком начистишь — и хорошо.
— Зимой в резиновых ботиках. Мороз — подметки жжет. А мы смеялись.
— Идешь и флажком машешь.
— На демонстрации.
— Праздники были особенно замечательные.
— Или еще выборы.
— Пивом угощали бесплатно.
— С сушками.
— На ужин даже пирожные давали. С белым кремом внутри.
— Генерал приходил поздравлять.
— Мне знамя доверяли держать.
— Танцы были под радиолу.
— Тяжелое, бархатное, еле в руках удержишь. С портретом и буквами.
— Особенно когда разрешили танго.
— Какие буквы, не помню.
— Как он меня обнимал!
— Я вообще был не как другие. Воспитатель говорил всем: выблядки. Вас еще в утробе травили. А мне говорил: твой отец жизнь за родину отдал.
— Это сперва только мысль была, что он меня изнасиловал. Со злости. На самом деле оказалась любовь. Вполне можно так сказать. Я только не сразу почувствовала. Слишком показалось обидно: такой плюгавенький, ниже меня. Но потом присмотрелась…
— По-всякому бывает.
— А дочка родная, представляешь, мне говорит: ты, старый дурак, жизни не видел, иди из моего дома и не воняй. Я только успел сказать: как же, говорю, не видел? А что же я видел?
— Что видел, то и жизнь.
— Можно считать так.
— Если, конечно, ты не слепой.
— Но мне говорят, это временно. Говорят, есть такая трава, настой промывает глаза. В одном журнале написано…
Чей это был голос? Слепые, склеенные гноем глаза уставлены в мою сторону.
— Я вообще лекарствам не доверяю. Только природные средства.
— Надо попробовать, раз говорят.
— Мне обещали.
— Всем обещали.
— А может и само пройти. Вот как меня перед самым концом службы вызывают к полковнику, секретное, говорят, задание. В чем секретность, не объясняют, потом я только догадался. Садись, говорят, на этом пригорке, закрой глаза и без команды не открывай. А больше от тебя ничего не требуется. Только расскажешь потом, что было.
— С закрытыми?
— Еще бы и с открытыми! Вначале, говорят, конечно, можешь ослепнуть, но потом должно пройти. В интересах науки, Родины и всего человечества. Тем более приказы не обсуждаются.
— Я в пароходстве тоже считалась военнообязанной. Костюм выдали с пуговицами. Фуражку с капустой. Матросы на улице мне козыряли…
— Ну, а потом что?
— Потом, видишь, прошло. Зрение почти вернулось.
— Нет, а до этого?
— Секретные испытания, неужели не ясно? Не то что через глаза, через череп свет прожигал.
— Это верно, мы себя никогда не жалели.
— Не то что нынешние.
— За обещание вкалывали.
— За палочки на трудодень.
— Нынешним не понять.
— А ты понимаешь?
— Какая теперь разница.
— Детей жалко.
— У кого они есть.
— А лучше не надо.
— Вот и она говорит: пошел, говорит, из дома, старый дурак. Как будто мне есть, куда идти.
— Но мне обещали, что я еще увижу.
— Теперь жди.
— В случае правильного поведения.
— Я лично их не просил.
— Как будто нас спрашивали.
— Но хоть бы напоследок.
— И что это изменит?
— В каком смысле?
— В этом самом, последнем.
— Не понимаю…
Колесики запущенного было механизма, проскрипев, шевельнулись последний раз и снова замерли.
Тишина, усиленная акустикой.
— Ну!.. Что же вы? — Человек в черном посылал от дальней кулисы отчаянные знаки, умоляюще поднимал брови — теперь уже ясно было, что это он мне. Как будто от меня что-то требовалось, какая-то помощь или подсказка. Наверное, надо было что-то сказать…. какие-то правильные слова?..
— Сейчас…
Мне показалось, я лишь попробовал сглотнуть мешавший в горле комок, — но голос из-за кулис усилил звук:
— Он говорит: сейчас.
— Да… — мне казалось, что губы мои шевелятся беззвучно, но голос раздавался громко и внятно. — Я попробую.
— Он сказал, что еще попробует, — разнеслось по пространству сцены.
Слабый трепет, как шум листвы, благодарный отклик не на слова — на что-то внутри мысли.
— Значит, он все-таки с нами.
— Надо еще попытаться.
— Раз он обещает.
— Это конечно.
— Если он говорит.
— Думаете, от него зависит.
— Но разве нельзя по-другому.
— Глядишь, еще и получится.
— В другой раз.
— Если дают.
— Надежда всегда должна быть.
— В том-то и хитрость.
— Раз говорят.
— Не первый раз.
— Все можно поправить.
— Преодолеть.
— Несмотря ни на что.
— У всех бывает.
— Если построить по законам разума.
— Он говорил: добра.
— Или тем более красоты.
— Непоправимого не бывает.
— А если бывает, то не с нами.
— Хорошо сказано.
— Нельзя же в самом деле так просто.
— Великолепно, великолепно! — ликовал голос уже у самого моего уха, но я больше на него не оглядывался, я смотрел, не отрываясь, на беспомощную фигуру в балахоне, с забеленным лицом, с гнойным колтуном на ресницах… дрожащие слепые пальцы ожидали звука моего голоса. — Пускать музыку, да?
Захрипело поначалу со скрипом и вздохами, как будто перемалывался песок. Фигуры на сцене напряглись, потом шевельнулись.
— Крутитесь, крутитесь! — суфлировал, подстегивал громкий шепот. — Раз уж пошло, нельзя останавливаться! Надо, чтобы крутилось…
Сдвинулись, дернулись, закружились, вспоминая движения неуверенного, незамысловатого танца. Поднимались руки, открывались рты, не совпадая с механическим бодрым ритмом. Обрывки чужих грохочущих слов раскатывались внутри головы.
— А было время.
— По старым ценам.
— Не все так просто.
— Еще вернется.
— И там не лучше.
— Повсюду люди.
— На всех не хватит.
— Пиши пропало.
— Бывает хуже.
— Потомки скажут.
— За что боролись?
— За тех, кто в море!
— Подумать только!
— Пароль и отзыв.
— Навстречу жизни.
— Сильнее смерти.
— Какое небо!
— Вот это счастье!
— И жизнь прекрасна!
19. Пробуждение
Когда я заснул, когда проснулся — и просыпался ли вообще? Урчит автобусный мотор, мягкое сиденье подо мной подрагивает, но чувства движения нет — редкие перемещения фонарных отсветов по черному, пупырчато непрозрачному от дождевых капель стеклу кажутся имитированными, как в кино. Мы никуда не движемся, мы трясемся на одном месте неизвестно как долго и как будто не собираемся двигаться, но никто об этом не волнуется, не задает вопросов, словно так и должно быть, поэтому и я не спрашиваю, я снова прикрываю глаза, изображая спокойную дремоту. Мне не хочется двигаться, не в моей воле что-нибудь сдвинуть. И зачем? Тепло, спокойно. Как в детстве, сладко пахнет теплым бензином. Желудок на удивление умиротворен, хотя я с утра ничего не ел… ничего, если не считать таблетки или конфеты, которой угостил меня из жестяной баночки уже в автобусе Виктор Фомич. «Возьми, возьми, — поощрил он. — Тебе теперь положено, как участнику. Маленькая, а лучше всякого бутерброда, попробуй. Последняя новинка производства». Я не вникал в его слова, во всем теле было усталое безразличие, но в животе вдруг действительно засосало. Это была круглая, обсахаренная горошина; я чуть раздавил ее зубами и сглотнул прежде, чем распознал вкус мягкой начинки. Обошлось однако даже без спазма. «Что, первый раз в театре? — усмехался Фомич со снисходительным добродушием ветерана. — Ну, ничего. Правильно все понял. Главное, чтоб людей удовлетворить, а не наоборот, верно?»
Удивительно было это чувство насыщения от маленькой горошины. Насыщения и умиротворенности… Сквозь дремотный теплый шум мотора стали доноситься голоса: женщина пыталась что-то объяснить контролерам. Они, оказывается, успели войти через переднюю дверь. Укол знакомой тревоги… хотя ведь на сей-то раз у меня билет есть. Должен быть, не у меня, так у моего спутника-хранителя, он в случае чего все предъявит, мне даже просыпаться не надо. Чувство укрытости во сне, более надежном, чем свой. «Да что мне ваш билет! — скучал служебный мужской голос от превосходства своего официального права. — Я у вас пропуск спрашиваю. Сюда же без пропуска нельзя, вам же который раз сказано». Ах, вот оно что!.. не в билете одном дело. Еще и пропуск. А есть ли у меня? Или мне не нужен? Я здесь… как это говорят? — прописан. Я здесь свой, мне не о чем волноваться. Хорошо хоть в чем-то оказаться своим. На всех не хватит. Мой хранитель спокойно сопел рядом. Значит, все в порядке. Если что, он сам про меня скажет, они с контролерами друг друга поймут. Да его и не спросят, его и будить не станут, они… как это называется? — из одной системы. Он мне сам вместо пропуска. «Но куда же мне назад? Мне некуда. Я же с ребенком! Я к мужу еду! — в голосе слышится попытка уже не доказать, а разжалобить (я все еще ее не вижу и не стараюсь увидеть, не стараюсь даже разлепить веки). — Вот, письмо от него». — «И письмо почитаем, — пообещал носитель власти с зевающим звуком. — И какие при вас еще бумаги. Только давайте скорей, по-хорошему, не задерживайте машину. Пассажирам же ехать надо». Теперь можно было не сомневаться, что мы все-таки стоим, двигатель работает на холостых оборотах. Сколько еще так стоять? Никто не подает голоса, никто не хочет привлечь внимания, и это понятно. Может, не у всех есть пропуск, не все уверены в своем праве продолжать поездку в наш город; даже удачно, что контролеры задержались с бедняжкой. Глядишь, до нас и не доберутся.