Владимир Топорков - Засуха
Они закончили завтрак и пошли на огород. Лёнька взял на себя более трудное – лунки копать, а Андрей за ним с ведром, бросает картошку в ямки. Не выдержит, конечно, Лёнька весь день так, намнёт мозолистые руки, но пока пусть охоту собьёт, укротит свой молодой пыл.
…Незаметно бежит время в работе – вон уже солнце смотрит в макушку прямое, жаркое, значит, скоро полдень. Они присели на межу передохнуть, и Андрей чуть не обмер: напрямик по огороду торил шаг Бабкин, размашисто шёл, не глядя по сторонам. Эх, сейчас бы спрятаться от греха, как говорится, подальше от царей – голова целей. Не хотелось ему сейчас объясняться, оправдываться, тем более Филатова подводить. Взять да юркнуть, как суслику в бурьян на меже, был человек – и нету, испарился без остатка.
Но подумал так – и рассмеялся в душе: негоже ему, солдату, побывавшему и в кольях, и в мяльях, по-детски в жмурки играть… Он что, не заработал, не заслужил своё право спокойно и честно, с достоинством жить на родной земле? А может быть, его отец, средний брат, что томятся в сырой земле, эту честь не завоевали? Да и мать его, кажется, ни вздохом, ни стоном не попрекнула власть за свою нелёгкую, непосильную судьбу, исковерканную, раньше срока закончившуюся жизнь.
Но кажется, и не собирается Степан Кузьмич читать ему мораль, поздоровался с братьями за руку мирно и благодушно и уселся рядом на меже. И только уселся – сказал сдавленно:
– Ты вот что, Леонид, собирайся… Из района уполномоченный с милиционером приехали, собирают в ФЗО ребят.
– Как? – заорал Лёнька и вскочил на ноги.
– Очень просто – собирают и всё. После обеда на подводе вас в Грязи повезём.
– Да я… Да вы… – свистящим шёпотом пробормотал Лёнька, стиснул кулаки угрожающе.
Не дай Бог, набросится сейчас на Бабкина, отвечать придётся, и Андрей тоже вскочил, приблизился к Лёньке и даже с удивлением для себя сказал:
– Ладно, Лёня, охолонь, не кипятись!
– Ты что, братка? – вспыхнул свечкой Лёнька, – да в гробу я это ФЗО видел в белых тапочках…
Ещё вчера и сам так думал Андрей, а сегодня, сейчас другая мысль пришла в голову. Ну что ФЗО? Не умирают там другие с голоду… Одеты-обуты в казённую форму… А закончит – пойдёт работать на производство, не будет, как сейчас, мозолями щеголять. Трудная жизнь в колхозе, ох, трудная! А в городе – другая обстановка, хоть и голодновато, но свободнее человек себя чувствует. Ведь колхозник даже право иметь паспорт не заслужил, будто крепкой цепью к деревне, к земле прикован, и нет такого кузнеца, чтоб разорвал острыми клещами эту цепь. А Лёнька – молодой, ему учиться надо.
– Ладно, Лёня, пойдём собираться, – сказал Андрей.
– Да ты с ума сошёл?! – завизжал Лёнька. – Я лучше на берёзе повешусь…
– Чудной ты парень, Леонид, – засмеялся Бабкин, – тебя такого прогонистого ни одно дерево не выдержит.
– Не хочу, не хочу, – верещал Лёнька, – подохну там…
– Всё равно скоро в армию идти, Лёня, – стараясь быть рассудительным, сказал Андрей. – Дома всю жизнь не проживёшь. Ну, пойдём в дом…
Бабкин поднялся, опять размашисто пошёл по огороду, молчком, не прощаясь, а за ним тронулся Андрей. Лениво плёлся сзади Лёнька, будто его, как телёнка, вели на молодую траву, а он упирался и дробил неокрепшими ногами.
В доме достал Андрей свой армейский чемоданишко, стёр тряпкой густой налёт пыли, положил в него полотенце, расписное, льняное, которым когда-то по праздникам завешивала мать божницу. На полотенце – вышитые красные петухи, надпись наборная: «Без Бога – не до порога», узорчатые кружева к концам пришиты. Красивое полотенце, только изрядно затёртое. Как-никак, всю войну Андрея сопровождало, тёрлось и в вещмешках, и под ремнём, и в чемодане. Своего рода талисман, материнское благословение, ангел-хранитель… Тогда, перед уходом на фронт совала мать Андрею в мешок маленькую иконку Николая-угодника, почитаемого христианами как воинского защитника, но он зло отмахнулся, оттолкнул в киот обрамлённую картинку, а полотенце взял. И долго иногда рассматривал, когда было время, закрывал глаза и видел дом, берёзу перед крыльцом, мать. Как наваждение, как реликвия – это полотенце.
Теперь Андрей, хоть и с тенью сожаления, положил полотенце в чемодан, потом кусок хозяйственного мыла, две рубашки, хоть знал – оденут Лёньку, как солдата, в казённое рубище, в «говностёрки», как их фезеушники называют, с металлическими холодными пуговицами, в холщовые штаны, выдадут фуражку с молоточками, бушлат, широкий ремень с бляхой. Станут ребята, как цыплята инкубаторные, все на одно лицо и одеяние.
Затих Лёнька, немного успокоился, уселся за стол и подпёр голову руками. Видно, размышляет о предстоящей своей житухе… А может, о Сане думает? Наверняка пришла в голову в этот час, в эту минуту. Без этого нельзя…
После обеда пошли они к колхозному правлению, и Лёнька опять молчал, жевал зубами былинку травы, точно вбирал в себя соки родной земли, втягивал стоячий обжигающий воздух. Андрей не выдержал, спросил:
– Ты чего молчишь?
– А чего говорить? Всё равно сбегу…
– Я тебе сбегу! Не посмотрю, что длинный, так ремнём воспитаю – забудешь, откуда бегалки растут.
– Не пужай, – буркнул Лёнька, – мы пужатые.
– Правду говорю…
– И я правду…
Поговорили, называется, на прощание! И всё-таки жалко стало Андрею Лёньку, так жалко, как, наверное, никогда раньше. Надлом какой-то внутри произошёл, сбой, будто у коняги, что на четыре ноги кованный, и сейчас себя собственными подковами рубит по бабкам, искры из глаз высекает. А может, он неправ, что изменил утром мнение? Чёртовы мельницы эти ФЗО, перемалывают молодёжь в хрусткую муку, гонят ненужные отруби, как опилки, и получается не человек, а так, какая-то бесформенная размазня. Не выходят там толковые специалисты, только заводские пасти, открытые, как у хищника, заглатывают «работяг».
Но вслух об этом говорить не стал, ни к чему… Ещё сильнее взбудоражит брата, накалит докрасна, как металл в кузнице, до такой высокой температуры, что лопнет Лёнькино смирение, ощетинится волчьей пастью, вздыбит шерсть. Видно, у каждого – своя судьба, свой удел и назначение. Вот для него омутом, чистилищем была война, а для Лёньки – ФЗО это проклятое, чертог, придуманный властями.
Около конторы увидел Андрей дрожки, запряжённые Молнией, самой резвой лошадью в их колхозе, Илюху Миная, разминающегося около повозки, и понял – ему поручили отвезти будущих фезеушников в Грязи. Рядом с повозкой, привалившись к столбу крыльца, сидел Серёжка Егоров, парень из соседнего Богохранимого. Серёжка с матерью прибились в войну к деревне как эвакуированные, да так и осели, присохли. Мать его купила деревянный домик умершей бабки Никитихи, а потом неожиданно вышла замуж за горбатого Симку-пастуха.
Теперь Серёга стал товарищем по несчастью для Лёньки – его тоже припёрли с этим ФЗО, силком мать заставила. Может быть, мешать ей стал, коль у неё любовь вспыхнула к Симе?
Илюха смачно сплюнул при виде Андрея с братом, попросил:
– Табачку дашь, Андрей?
Опять за своё Минай! Слаще всякого чая-компота для него это курево!
Достал Андрей кисет, большую щепоть сыпанул в широченную, как ларь, ладонь Илюхи, и тот блаженно захохотал:
– Ну спасибо, друг ситцевый! Не пожалел зелья…
Из правления вышел Бабкин, заспанный, равнодушный, протянул пачку бумаг Илюхе.
– Документы это. Передашь там, в Грязях. Ну, давай трогай с Богом.
Лёнька прижался к брату, ткнулся, как кутёнок, в лоб, обжигающими губами прошептал:
– В воскресенье жди, братка. На выходной приду…
– Не дури, – сказал тихо Андрей.
– Ладно, учи свою жену квас варить, – Лёнька садился на повозку вроде посветлевший. Может быть, последнее его намерение придало силы, немного развеселило?
Закрутились колёса, спицы словно блестящий круг образовали, а Илюха всё дёргал вожжами, торопил лошадь. Лёнька махнул брату рукой, дескать, иди домой, но Андрей всё стоял и стоял, глотал сухую пыль, поднятую телегой, моргал часто. Уже юркнул резво Бабкин в контору, за кустами скрылась телега, а Андрею не хотелось идти домой. Понимал он: придёт – и темень одиночества поглотит его, заноет душа, размозжит тело, как могучий молот.
Глава шестая
Степь под жарой – словно ленивая корова, разлеглась покойно, чуть шевелит ковылём и пырьём. Вздрагивают сомлевшие метёлки овсюга, раньше времени выброшенные этим цепким сорняком. За жизнь свою борется стойко, по-солдатски. Положишь семя его на сухую руку – ползёт, как муравей, норовит соскочить с руки, впиться клещом в землю, чтоб родить новое потомство.
Подумала об этом сейчас Евдокия Павловна и усмехнулась: а разве люди не так? Поездила она по району и несказанно удивилась: сколько брюхатых баб, прости Господи, в деревнях – просто взрыв какой-то. За годы войны она отвыкла от этого, женщины в деревнях, как щепки сухие, поджарые, сумрачные лицом, а сейчас словно мальвы в поле – порозовели, соком налились, животы свои носят, как генералы. Кажется, стараются женщины восполнить великие военные потери, снова наполнить жизнь звоном детских голосов, тишиной, радостью, отлюбить за долгие годы разлуки.