Чинуа Ачебе - Стрела бога
В то же утро по дороге к роднику новобрачная, которая за всю свою жизнь, может быть, впервые видела вблизи белую рубашку, стала с повышенным интересом расспрашивать об Одаче и его новой религии, одаривающей такими чудесными вещами. Чтобы охладить ее восторги, ревнивая Оджиуго шепнула ей на ухо, что последователи этого нового культа убивают и едят священных питонов. Новобрачная, которая, как и всякий другой человек в Умуаро, была наслышана о приключении Одаче с питоном, с опаской спросила:
— Неужели он убил его? А нам рассказывали, что он только посадил его в свой сундучок.
К несчастью, Окуата принадлежала к числу людей, не умеющих говорить шепотом, и сказанное ею долетело до слуха Одаче. Он тотчас же подскочил к Оджиуго и, по словам Нвафо, рассказывавшего впоследствии об этом эпизоде, надавал ей звонких пощечин. Тогда Оджиуго отшвырнула свой кувшин и набросилась на Одаче, стараясь побольнее ударить его металлическими браслетами на запястьях. Одаче отвечал ей новым градом оплеух, а под конец дал ей сильного пинка коленом в живот. За этот удар его упрекали и даже бранили люди, собравшиеся вокруг и пытавшиеся разнять их. Но Оджиуго вцепилась в своего единокровного брата мертвой хваткой и кричала:
— Убей меня! Ну, убей же! Слышишь, пожиратель питонов? Лучше убей меня. — Она кусала и царапала тех, кто пытался оттащить ее.
— Оставьте ее! — воскликнула в раздражении одна из женщин. — Пусть он убивает ее, раз она сама напрашивается.
— Не говори так. Ты что, не видела, как он чуть не убил ее ударом в живот? — вмешалась вторая.
— Разве она уже не отплатила ему сполна за это? — спросила третья.
— Нет, не отплатила, — ответила вторая женщина. — По-моему, он из породы храбрецов, которые смелы, только когда воюют с женщиной.
Толпа немедленно разделилась на тех, кто подзадоривал Оджиуго, и тех, кто считал, что она уже расквиталась с Одаче. Эти последние уговаривали теперь Одаче не слушать оскорбления Оджиуго и не отвечать на них, а поскорее идти к источнику.
— Птенцы коршунихи не могут не пожирать цыплят, — заметила Ойилидие, которую Оджиуго больно укусила. — Эта вся в мать, такая же упорная.
— А в кого же ей быть, как не в собственную мать? Не в твою же! — Это подала голос Оджиника, внушительного вида женщина, находившаяся в давней ссоре с Ойилидие. Люди говорили, что, несмотря на воинственную внешность Оджиники и ее задиристый нрав, вся ее сила была в языке и что она свалится с ног, если на нее подует двухлетний малыш.
— Не разевай рядом со мной свою гнилую пасть, слышишь? — отозвалась Ойилидие. — Не то я выбью из твоей глотки семена окры. Ты что, забыла, как…
— Пойди и поешь дерьма! — завопила Оджиника. Обе женщины уже стояли друг против друга, поднявшись на цыпочки и выпятив грудь, готовые помериться силами.
— А эти две чего не поделили? — спросила одна из женщин. — Посторонитесь-ка и дайте мне пройти.
Оджиуго пришла домой вся в слезах. Нвафо и Одаче вернулись раньше, но мать Оджиуго сочла ниже своего достоинства спрашивать у них, где остальные. Завидев входящую во двор Оджиуго, она хотела было спросить ее, почему они так задержались: может быть, ждали, чтобы родник возвратился с прогулки или пробудился от сна? Но эти слова высохли у нее во рту.
— Что случилось? — воскликнула она вместо этого. Оджиуго еще громче зашмыгала носом. Мать помогла ей поставить кувшин с водой и снова спросила, что случилось. Не говоря ни слова, Оджиуго вошла в хижину, села на пол и вытерла слезы. Затем она принялась рассказывать. Матефи осмотрела лицо дочери и увидела на нем нечто, что можно было принять за отпечаток пятерни Одаче. Она немедленно разразилась воплями протеста и сетованиями, достаточно громкими, чтобы их услышали далеко вокруг.
Эзеулу со всей неторопливостью, на какую только был способен, прошествовал во внутренний дворик и спросил, чем вызван этот шум. Матефи завопила еще громче.
— Замолчи, — приказал Эзеулу.
— Ты велишь мне молчать, — верещала Матефи, — когда Одаче уводит мою дочь к роднику и избивает ее до смерти! Как могу я молчать, когда ко мне приносят труп моего ребенка? Пойди и посмотри на ее лицо. Пятерня этого парня… — Ее голос звучал все пронзительнее и болью отдавался в голове.
— Говорю тебе, замолчи! Совсем с ума спятила?
Матефи оборвала свои вопли и принялась причитать с видом покорной жертвы:
— Я замолчала. Как же можно мне не замолчать? Ведь в конце концов Одаче — сынок Угойе. Да, Матефи должна молчать.
— Пусть там никто не треплет моего имени! — крикнула вторая жена, выходя из своей хижины, где она до сих пор оставалась, как если бы скандал происходил не на их усадьбе, а в какой-нибудь дальней деревне. — Я говорю, пусть никто тут не произносит моего имени.
— И ты замолчи, — сказал Эзеулу, обернувшись к ней. — Никто не называл твоего имени.
— Разве ты не слышал, что она назвала мое имя?
— Ну, назвала, а дальше что?.. Попробуй вспрыгни ей на спину, если сможешь.
Угойе с ворчанием удалилась к себе в хижину.
— Одаче!
— Э-ээ.
— Иди-ка сюда!
Одаче вышел из хижины матери.
— Из-за чего переполох? — спросил Эзеулу.
— Спроси Оджиуго и ее мать.
— Я спрашиваю тебя. И больше не говори мне «Спроси кого-нибудь еще», не то сегодня же утром пес будет лизать твои глаза. Когда это вы научились бросать слова мне в лицо? — Он поочередно оглядел их всех с видом изготовившегося к прыжку леопарда. — Пусть кто-нибудь из вас попробует открыть рот и сказать еще хоть слово — он у меня на всю жизнь запомнит, что человек должен смолкнуть, когда говорят духи в масках. — Он снова оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что никто и пикнуть не посмеет. Вокруг царило молчание. Тогда он повернулся и ушел к себе в оби; приступ гнева отбил у него всякую охоту вникать в причину скандала.
Поспешность, с которой Акуэбуе приступил к разговору об Одаче, оказалась не ко времени. Он торопился покончить с этим разговором до появления других гостей, так как не приходилось сомневаться, что очень скоро все три усадьбы заполнит народ. Снова придут многие из тех, кто был накануне, и к тому же во множестве повалят прочие, кто придет сегодня в первый раз, ибо в это голодное время года, когда у большинства в амбарах не осталось ничего, кроме семенного ямса, никто не упустит случая чего-нибудь поесть и выпить рог-другой вина в доме богатого человека. Понимая, что после прихода первого же гостя он не сможет доверительно говорить с хозяином, Акуэбуе не стал терять время. Если бы он знал, как рассержен был сейчас Эзеулу, он, пожалуй, отложил бы разговор до следующего раза.
Эзеулу молча выслушал его, сдерживая обеими руками нарастающий гнев.
— Ты кончил? — спросил он, когда Акуэбуе замолчал.
— Да, кончил.
— Я приветствую тебя. — Он не смотрел на гостя — его отрешенный взор, казалось, упирался в порог. — Я ни в чем тебя не виню; ты не сказал ничего такого, чего мужчина не мог бы сказать своему другу; ничего, за что бы я мог упрекнуть тебя. У меня есть глаза и есть уши. Мне известно, что в Умуаро царит раскол и разброд и что кое-кто созывает тайные сборища, чтобы убедить других, будто я — причина их бед. Но почему я должен лишаться из-за этого сна? Все это не ново и уйдет туда же, куда сгинуло все прочее в этом роде. В сезон дождей исполнится пять лет с того дня, как тот же человек объявил на тайном сходбище в своем доме, что, если Улу не примет их сторону в затеянной ими несправедливой войне, они низвергнут его. Мы всё еще ждем, Улу и я, когда эта тварь придет низвергать нас. Меня злит не то, что спесивый дурак, болтающий пустой мошонкой, забывается, потому что в его дом по ошибке вошло богатство, нет, меня злит другое: ведь за ним прячется трусливый жрец Идемили, который и подстрекает его.
— Он завидует, — сказал Акуэбуе.
— Чему завидовать? Я не первый жрец Улу в Умуаро, а он не первый жрец Идемили. Если его отец, и отец его отца, и все, кто был до них, не завидовали моим предкам, то зачем же ему завидовать мне? Нет, не зависть это, а глупость, сродни дурости, засовывающей голову в горшок. Если же это все-таки зависть, что ж, пусть завидует. Сколько бы ни ползала муха по навозной куче, ей все равно не под силу сдвинуть ее с места.
— Ну, этих-то двоих все знают как облупленных! — заметил Акуэбуе. — Всем известно, что если бы только они знали дорогу в Ани-Ммо, они отправились бы туда спорить с нашими предками: почему те отдали сан жреца Улу Умуачале, а не их собственной деревне! Они меня не беспокоят. Меня беспокоит то, о чем говорит все племя.
— А кто подсказывает племени, о чем говорить? Что оно знает, племя? Иной раз, Акуэбуе, ты меня смешишь. Ты был здесь — или ты тогда еще не родился? — когда племя решило начать войну с Окпери из-за куска земли, который нам не принадлежал. Разве не встал я тогда и не сказал умуарцам, чем все это кончится? И кто оказался в конце концов прав? Случилось все так, как я говорил, или нет? — Акуэбуе промолчал. — Сбылось все, что я предсказывал, слово в слово!