Александр Архангельский - 1962. Послание к Тимофею
Ползут семидесятые, напрягаются восьмидесятые, мчатся девяностые, истерично тормозят двухтысячные. Проходит сорок лет со дня открытия Собора. За сорок лет Моисей вытряс из евреев прошлое и засеял их новой верой. А что изменилось у нас? Вроде бы ничего. Даже стало хуже. Собор закончился, забудьте. Европейское искусство было далеким от Бога и Церкви; отошло еще дальше. Обезбоживание общественного организма продолжилось. Старый священник в маленькой савой-ской деревушке, где живет Жорж Н., тихо жалуется: сельские католики забыли, что мы не женаты, что мы одиноки, что надо нас приглашать на воскресный обед, дарить домашнее тепло, скрашивать невыносимый холод жизни…
Обыватель не хочет слышать о вере; о христианских корнях цивилизации вслух вспоминать неприлично; вселенский марш в защиту права геев заключать браки и усыновлять детей бушует в самом центре католичнейшего Мадрида. Даже президент самой религиозной страны цивилизованного мира, Америки, и тот в 2005-м поздравил нацию с «новогодними праздниками», чтобы не смущать магометан, евреев, буддистов, а также неверующих пугающим именем Рождества. Что же говорить о Европе? Пока трусливые директора британских музеев меняют в табличках аббревиатуру В. С. на B. P., с «до Рождества Христова» – на «до нашей эры», сосредоточенные мусульмане дают расслабленным европейцам сто очков форы. И слишком велик риск, что вялый католицизм из Европы уйдет вообще, уступив место энергичному исламу. То-то весело будет атеистам, которые уверены, что победили…
И все-таки не станем спешить. Погодим. Чуть сместим угол зрения, отведем окуляры от центра, обратимся к обочине счастливого мира. Не такой счастливой, зато более энергичной. Польша середины 70-х. Толпы на улицах тесного Гданьска; упитанный портовый слесарь Лех Валенса, эдакий Хрущев, но лохматый и с пшеничными усами, перелезает через забор восставшей судоверфи. Спрыгивает, отряхивается, выпрямляется – и перед нами лидер национального масштаба. За ним, недоученным рабочим и вредным профсоюзным вожаком, встают шахтеры и портовики, интеллигенты и крестьяне, вся страна. Сгинела Польша или не сгинела? Сбросит русский коммунизм или не сбросит? Сбросит, не сгинела, геть!
Геть-то оно геть, но ничего бы у Валенсы не вышло, если бы не католическая церковь. С шумной бунтующей площади люди шли в прохладную тишину польских костелов; молодежь, склонив упрямые головы к растрескавшимся спинкам древних церковных скамеек, слушала внятных ксендзов. И ксендзы, и Валенса, и молодежь знали: где-то там, в далеком Ватикане, куда поляков не пускают без визы, сидит странноватый и тихий Кароль Войты-ла, посредственный польский поэт и отличный всемирный Папа, взявший себе двойное имя, в память о соборном Иоанне и его верном преемнике Павле. Это было очень важно. И то, что поляк. И то, что Иоанн-Павел.
Год от года он будет сгибаться все ниже, слюна будет набегать на губы все гуще, а любовь к нему будет все сильнее. Почти ничего специально не делая, не давая политических инструкций, бормоча сердечные молитвы, опираясь на доверие и нежность, он вынет Польшу, как затычку из советской бочки. Красный настой вытечет, бочка рассохнется, все распадется. Предчувствуя беду, чекисты пошлют турецкого психопата Агджу, чтобы тот пристрелил Папу, как сами они повесили и утопили ксендза Ежи Попелюшко; не поможет. Не помогут и вольные Папины закидоны: его детская страсть к путешествиям, катастрофически нараставшая от 80-х к 90-м, причем не в Боснию, где льется кровь, а в Украину, где слишком свежа боль раскола; его желание канонизировать новых святых сотнями и тысячами. Ну да, немного смешно. Но у кого нет недостатков. Хороший Папа, молодец. Все недостатки будут не в зачет; в зачет пойдет одно лишь доверие.
Коммунизм убрали, принялись за бедных. Смещаем ракурс, смотрим через океан. Латинская Америка, слева и справа от Кубы. Много дикости, еще больше пафоса, воровства и нищеты. Сумасшедшая Венесуэла во главе с типичным охранником дешевого агентства Уго Чавесом. Наркотическая Колумбия, безнадежный Уругвай. Но постепенно поднимаются безграничная Бразилия и просторная Мексика, то срывается вниз, то снова оживает Аргентина, расцветает Чили, за Чили тянется Перу. Мы знаем лишь о карнавалах, ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне танцирт, девочки, девочки, двигайтесь бодрее, веселей растрясайте жир. Но что мы знаем о сотнях миллионов смуглых христиан в белых украшенных цветами храмах? Об искренней вере, малость буйной, зато живой? Этого по телевизору почти не показывают. Необразованным, но искренним латинам не хватало теплоты, они ее получили; спасибо Собору. Какой конец христианства, кризис, расцерковление? Просто сместился центр тяжести; вера утекла туда, где ей рады. В Латинскую Америку. Все мы уходим туда, где нас любят; Господь Бог не исключение. И знаешь, что я тебе скажу? Если именно там, на излете испаноязычия, окажется главная опора христианской цивилизации, значит, там в конце концов и будет центр мира.
Но и христианскую Европу рано хоронить. Столько раз ее отпевали, а она все живет. В ней прорыты хитрые ходы, как в старых, таинственно изъеденных монастырских фолиантах. Пробираешься сквозь беззаботное равнодушие к вере, сворачиваешь за угол, ба, вот она, бутилирована по месту производства, а шато.
Сколько раз я был на ранних монастырских службах в савойских Альпах. Мы – и такие же, как мы, – выходили засветло, чтобы успеть к началу; огромные капли скатывались с доисторических хвощей и медленно падали на горную тропу; пахло сырой землей. В иссиня-белом храме было тепло и сухо, сквозь аляповатые современные витражи с трудом пробивался сумрачный свет; заспанные миряне занимали места, разбирали листочки с текстами псалмов и простыми нотами; в середину выходил молодой траппист, молчальник, бил в маленький колокол, и начиналось. Чуть было не сказал – действо; нет, именно что не действо, а тихое служение. Монахи отрешенно пели, миряне подпевали, каждый знал свое место и все в целом делали общее славное дело. Мы вместе, и Бог посреди нас.
Причем заметь, тут не было никаких лузеров, чайников, закомплексованных кликуш. Хорошие молодые ребята, симпатичные девочки, буржуазные тетеньки, сосредоточенные дяди. Сердцевина общества, опора жизни, обыватель.
А собрание кальвинистской общины во французском Анмассе, на границе с Женевой? Обсуждается сложный вопрос: что значит милостыня в мире, где почти не осталось нищих? Корпулентная дама, владелица съестной лавки, что-то вроде нашей продавщицы с «халой», морщит узкий лоб и вдруг говорит: подавать милостыню – это же значит делиться тем, чего у тебя мало, с теми, у кого этого вообще нет. Чего не хватает людям? Общения. Чего у нас меньше всего? Времени. Подарим одиноким людям свое время, пообщаемся с ними, подадим им такую вот милостыню.
А? каково? Не продавщица, а какой-то автор Соборного уложения, честное слово.
Ты возразишь: она же протестантка, при чем тут Собор? Отвечу: а Жорж Н., который ведет меня сквозь горы к траппистам и в конце мессы радостно причащается, он из каких будет? Не из кальвинистов ли? Между прочим, он когда-то ушел от католиков к протестантам, отвергнув ложь католической иерархии; препятствие исчезло, рассосалось, и это тоже следствие Собора. Я поддразниваю
Жоржа Н.: пришел конец протестантской этике, католические земли и районы процветают, от Мюнхена до Сен-Жермен-ан-Ле; он весело парирует: католики стали протестантами, вот тебе и секрет успеха.
А теперь неожиданный ход. Быстро перенацеливаемся. Родимый Советский Союз. Россия. Москва. От Второго Собора до Третьего Рима дистанция огромного размера. Однако же и тут влияние несомненно. Мы точно знаем, когда началось возвратное движение советской интеллигенции в церковь. Легендарное жаркое лето 1972-го; сизый дым тянется от горящих торфяников Шатуры, стелется по дороге, понимается ввысь. В семь часов вечера, выходя из метро, люди попадают в светящееся фиолетовое марево и начинают угорать; очумело плывут сквозь дымную муть рогатые троллейбусы.
Почему-то именно этим смутным летом, когда города не было видно, столичные интеллигенты начали прозревать. Что-то там в слипшихся от жары мозгах происходило, какая-то химическая реакция; закупоренные центры сами собой стали раскупориваться.
Покойный филологический академик Аверин-цев, примерно такой же великий, как ваш математический Арнольд, рассказывал мне, что все это лето он просидел взаперти в своем кабинетике с засаленными обоями, стучал на машинке без устали. Работалось хорошо, как никогда. И вдруг к концу лета он понял: надо не только писать о христианской культуре, надо идти в церковь. И пошел. Таких пошедших в тот странный год было много, а потом стало еще больше.
Не в Соборе, конечно, причина. Весь двадцатый век Россия только и делала, что теряла сограждан и приобретала святых; кровь разливалась по ней потоками, и сквозь эти потоки прямиком на небо брели люди, похожие на ангелов. Сияние белого сквозь красную муть. Рано или поздно качество праведников должно было перейти в количество верующих; оно и перешло. Но вот что важно. Именно Ватиканский Собор 62-го психологически облегчил русскому образованному сословию возвратный путь на утраченную религиозную родину. Навстречу тому самому восточному православию, которому латинский Собор не указ.