Юлий Крелин - Переливание сил
Все молчали, и я молчал.
День операции приближался. Я не волновался. Я не доставал. В понедельник тринадцатого крови не было. Во вторник четырнадцатого ее привезли. Во вторник четырнадцатого я и делал эту операцию.
— Ты что ж думаешь, я дурак? Я не понимаю, что ты нарочно все это сделал? Нарушил расписание операций на всю неделю. Я никому не позволю нарушать мой порядок. Я могу и сам справиться с тобой, но я не хочу, и пусть это решает собрание. И дело не в собрании, я хозяин здесь, и окончательно я буду все решать, как и что с тобой делать, но сначала пусть тебя покатают на собраниях. Интересно, что будешь ты говорить? О суевериях, да? Я на всю больницу подыму тебя на смех. И не думай, пожалуйста, что я сам не могу справиться. Я и не могу, да и не хочу тебя выгонять, но глумиться над моим порядком не позволю.
А потом, я помню, было собрание, посвященное трудовой дисциплине, и выступили все по велению сердца и шефа и поносили меня за недостойное врача суеверие, сломавшее порядок операционного расписания.
А потом выволокли меня на трибуну и стали требовать объяснений. А начальник сидел, посмеивался и подмигивал мне и шептал даже, что он мне покажет пользу порядка, и я знал, что после меня выступит он и, что бы я ни сказал, он все с блеском опровергнет, потому что говорить он умел и любил.
И я стал говорить, что не понимаю, о каких суевериях они говорят, просто не было нужной крови в достаточном количестве, и что я также осуждаю суеверие у советского врача и даже у английского или немецкого врача. Я осудил суеверия. Я сказал, что мы должны бороться с суевериями, которые чаще всего бывают у профессий, связанных со стихиями и смертями, например у моряков, летчиков, шахтеров и хирургов, и их, суеверий, значительно меньше у инженеров, учителей, и что, где бы ни появились суеверия, мы, советские люди, должны бороться против них, должны искать пути разумной борьбы со стихиями и смертями, что я тоже против всяких суеверий, но человеческая жизнь мне дороже.
Во время своей речи у двух сидящих в аудитории я заметил следы псориаза на лице, и мне стало легче.
Начальник все понял во время моей речи и долго говорил про порядок и необходимость строгости при полном понимании настоящих просьб своих сотрудников, которые все должны стремиться попасть из категории сотрудников в категорию его помощников, и тогда все научатся очень многому, и он всем поможет, всех научит, все будут довольны, а кто не захочет, то он никого не держит, он равно как всех охотно берет на работу, так и охотно отпускает. Он понимает, что уйти от нас хотят только те, которые не любят по-настоящему хирургии, но поскольку работают в ней, то объективно являются врагами нашего дела, простить им этого мы не можем, а должны стараться избавиться от них. Пусть кто хочет уходит. Уговаривать никого и ни в чем он не намерен, но ограничить вредную деятельность он в силах, хоть, возможно, этого и мало. И он это сделает любыми средствами.
Мы оба включились в недостойную игру.
Когда после этого собрания я пришел домой, то обнаружил бляшки псориаза и на животе и на голове. У меня очень маленькое зеркало, и мне очень неудобно рассматривать тело свое, и трудно искать, где у меня бляшки есть, а где их нет. Поэтому на следующий день я купил большое зеркало и приделал его к двери, и мне стало намного удобнее рассматривать себя.
Я стал обращать внимание на всех окружающих, и у многих стал замечать следы псориаза. Либо я не замечал раньше, либо просто все больше и больше людей страдают этим недугом. А я очень боялся, что псориаз мой распространится на мои руки, тогда я буду вынужден уйти из хирургии, а что я тогда буду делать, ведь хирургию я люблю очень, и все остальное мне кажется либо бездеятельным, либо ничтожным... и я еще придумывал много определений для разных чужих дел, я судил и оценивал работу, которую сам никогда не делал.
Постепенно я настолько свыкся с мыслью, что болезнь у меня благородная, нервная, что начал тщеславно рассказывать о моем псориазе всем окружающим, и, когда все узнали про это, меня стали расспрашивать: а как руки, не помешает ли эта благородная болезнь моей гуманной деятельности? И коллеги мои по больнице тоже время от времени интересовались моими руками, и я всем гордо говорил о чистоте своих рук и о нервно-благородной природе моего заболевания. И даже женщинам, вскоре после знакомства, я рассказывал про свое благородство, про свою болезнь.
По вечерам же я раздевался и рассматривал в большом зеркале свое тело. Бляшки единичные были только на голове, груди, спине, животе и ногах. Ничего страшного.
Я стал видеть то, что хотел увидеть, а не то, что есть на самом деле: и как я раньше не видел, сколько людей ходит со следами псориаза, а сколько людей почесывается? По мере прогрессирования моей болезни, по мере моей собственной эволюции я стал замечать, что, пожалуй, больше половины окружающих меня людей почесывается. Наверное, сейчас стало много больных псориазом, или я не замечал этого раньше? Ах, я этого хотел — мне так было легче.
Когда я обнаруживал у себя новые бляшки, то начинал нервничать, и мне трудно было удержаться, чтобы не сделать какую-нибудь гадость ближнему. И, к сожалению, иногда, особо расчесавшись, я говорил своему начальнику о своем коллеге то, что лучше было бы ему не знать, что вызывало гнев его, а начальственный гнев, как правило,— это известно всем — заканчивается какими-нибудь внутренними оргвыводами, которые затем вылезают наружу, и часто с неприятными последствиями не только для оговоренного, но и для всех вокруг.
Я начинал нервничать уже и от этого, и у меня появлялись новые бляшки, и я старался выгораживать перед самим собой свое право на то, что я уже сделал, вернее, что уже наделал. Я начинал думать о человеке, про которого что-то рассказал начальнику, и в конце концов понимал, что сказал я правильно, что человек этот действительно гад и вполне заслуживает тех оргвыводов, которые свалились на него, как всегда, мы заслуживаем всего того, что сваливается в результате и на нас.
И наконец, я понял, что ничего лишнего мною не было сказано и не было сделано. Ведь я лично ничего не приобрел и не получил, но порядка в отделении стало больше, и стал он лучше, и недалек тот день, когда значительно улучшится и наша диагностика, и лечение, и результаты операций.
Мы продолжали с начальником нашу общую игру.
А сам я все чаще и чаще запирался в ванной и изучал свое тело, все больше и больше придавал ему значения.
Странно, как самое хорошее трансформируется в самое плохое, в зависимости от самого-самого, что есть у человека внутри.
Кроме хирургии, как мне казалось, я больше всего любил книги и общение с людьми. Я всегда старался уезжать с работы вместе с кем-нибудь. Мы ехали в метро и болтали. Я любил, чтобы люди приходили ко мне домой. Мы сидели подле моих книг и болтали. Чем больше времени я отдавал книгам, тем больше времени мне не хватало для чтения. Я стал стараться уезжать с работы один, чтобы в метро спокойно почитать и чтобы никто не мешал мне. Я стал привыкать к дороге без спутников.
Когда ко мне приходили домой, часто уходили с какой-нибудь книгой — не подарок, а так — почитать. И не всегда книга возвращалась. Меня считали не жадным. Это из-за денег. А ведь жадность узнается по отношению к тому, что для тебя дорого, а не по тому, что для тебя ничто. А я постепенно все суживал круг приходящих ко мне людей, я начинал делить людей на могущих попросить у меня книгу и на никогда не просящих книг. Постепенно ко мне стали ходить лишь те люди, которые были совершенно равнодушны к книгам, к слову, их больше интересовали заботы о теле.
Итак, я работал, я читал, я исследовал свое тело на предмет эволюции своих кожных знаков, которые иногда, в приступе повышения обычного самодовольства, я начинал расценивать как стигмы какого-то мистического страдания.
Так жизнь шла вперед.
Однажды нам привезли больную с легким переломом руки. Где-то ей вправили перелом и наложили гипс. А потом стали нарастать боли, появился отек, и через неделю она поступила в наше отделение. Рука была раздута, красна и горяча. Высокая температура и плохой анализ крови подтверждали мысль о гнойном воспалении. Мы пару дней еще подождали и, когда сомнений уже не оставалось, сделали операцию. В месте перелома был гной, а некоторые мышцы и сухожилия уже успели омертветь даже. По всему было видно, что при вправлении перелома был применен обезболивающий раствор, который и дал это осложнение. Я позвонил в больницу, где ее лечили в первый раз, и сказал, чтоб они там все проверили. Ни больной, ни родственникам ее, конечно, не надо бы ничего говорить. Все равно не поможешь, и уж конечно это произошло не нарочно и не по халатности. Это просто несчастное стечение обстоятельств. Как льдина, которая отрывается от крыши и падает на голову. Скажи родственникам, и начнутся жалобы, следствия, тем врачам достанется, а они уж и сами сейчас казнятся, а это посильнее, чем жалобы, от которых они начнут обороняться, а не каяться. И все для них пройдет даром. Ничего тогда они не извлекут. Больше себя их никто не накажет. Но ведь людям нужен кто-то, который виноват. Легче, наверное, переживать, когда можно на кого-то обидеться, кого-то обвинить, кого-то ругать. Если бы мы всегда так же искали, кого бы похвалить!