Богомил Райнов - Только для мужчин
– С какой это стати ты должна его прощать? – воскликнула Цеца. – Нет, таких вещей не прощают!
– Заставь его хотя бы раскаяться.
В общем, они накачали ее как следует, и однажды вечером, по возвращении отца, за стеной разразился скандал. Сперва слышался спокойный разговор, и я не обращал на него внимания, но потом голос матери непривычно повысился:
– В твои-то годы! Женатый человек! Старый осел!…
Отец пытался как-то урезонить ее, но она уже закусила удила. Ее и без того резкий голос сделался невыносимо пронзительным:
– Ничего не желаю слушать! Убирайся к ней. Из-за тебя, старого черта, и ребенок стыда не оберется!
Ребенок, то есть я, уже двадцатилетний верзила, не испытывая особого стыда, вслушивался в доносившуюся из гостиной брань, покуда не грохнула наружная дверь. И после этого, когда я вошел в гостиную, мать произнесла памятную фразу:
– Ну и подарочек преподнес он нам к Новому году!
– Что за подарок? – спросил я с невинным видом.
– Спутался там с какой-то…
– Не может быть, – сказал я. – Ты, как всегда, ему льстишь.
Мне кажется, главная ошибка матери состояла именно в том, что она пошла на этот скандал. И та, другая, использовав ее ошибочный ход, навсегда увела к себе бездомного мужика. Окончательно прибрала его к рукам.
Впрочем, отец сделал еще одну, последнюю попытку. Это был поистине самоотверженный поступок с его стороны, потому что особого желания вернуться к матери он, конечно, не испытывал. Но ведь всю свою жизнь отец старался доказать, что он человек долга, и нет ничего удивительного в том, что и в этот раз он нашел в себе силы продемонстрировать верность долгу. Он объявился дома на исходе сочельника. С двумя большими пакетами под мышкой. В одном была завернута индюшка, сквозь разорвавшуюся газету ее нетрудно было разглядеть. А что было в другом свертке, я так и не смог определить, потому что мать даже на порог отца не пустила. Решив точно соблюдать инструкции Цецы и моей тетушки, она прогнала его вместе с индюшкой и таинственным свертком. И это была ее последняя ошибка. Роковая.
Как всегда, во всем были виноваты военные советники – две душеприказчицы, которые с глубокомысленным видом обсуждали тактику боевых действий и внушали матери, наверное, самые несуразные ходы. В итоге вместо того чтобы ползать перед нею на коленях, старик потребовал развода.
Ни до, ни после развода он не вспомнил обо мне. Должно быть, забыл, что я существую, или ему было просто неловко. Все же нам представился случай увидеться. Даже трижды, и ничего тут удивительного не было, так как наши пути – мой в университет, а его – в редакцию – пересекались. Отец пытался держаться с достоинством, как было свойственно ему и прежде, но теперь это не получалось. Он весь как-то сжался, словно хотел спрятаться, утонуть в своем пальто, в давнишнем сером пальто, потертом и бесформенном, как больничный халат; взгляд отца, лишь мельком коснувшись моего лица, переметнулся в глубь бульвара. Отец сделал вид, что не замечает меня. Я – тоже.
Слепая любовь матери к отцу после развода сменилась столь же слепой ненавистью. А у меня именно теперь, и только теперь, появилось к нему нечто вроде симпатии – какое-то смутное сочувствие, не более того, но это было очко в его пользу, если вспомнить мою прежнюю холодную неприязнь. Я ловил себя на том, что в душе склонен его простить – может быть потому, что это позволяло мне видеть себя великодушным. Позднее я понял, что мое великодушие было вполне естественным. Мы часто прощаем ближним их прегрешения, но никогда – их добродетели.
Отец завоевал мое сочувствие, а я потерял всякую веру в надежность и устойчивость окружающего мира. Теперь, после того как этот непоколебимый человек, весь, казалось, сотканный из принципов и правил, этот невероятный сухарь, волею судьбы предназначенный мне в отцы, не устоял перед какой-то мини-юбкой, все мне казалось возможным и все представлялось непрочным.
В этом и состоит эффект падения – надо пасть, чтобы понять, что и это возможно. Хотя в данном случае пал не я. Мое падение наступило много позже, и совершалось оно неоднократно. Может быть, из-за присущей мне недоверчивости. Надо было совершить падение не один раз, чтобы убедиться, что я на такое способен.
Всякий раз при встрече отец делал вид, будто не замечает меня. В конце концов я подумал: быть может, он хочет, чтобы я сам с ним заговорил, быть может, ему до такой степени неловко, что он просто не решается меня остановить?
Пришлось мне остановить его. Он изобразил удивление и как-то растерянно улыбнулся. Удивление ему явно не удалось, зато улыбка казалась неподдельной. Он сказал, что рад меня видеть, и, судя по всему, действительно был доволен, что я не прошел мимо. Можно было ожидать, что он поинтересуется, как там мать, однако он избегал этой темы, краткие его вопросы касались лишь меня, моей учебы.
– Возвращаться не собираешься? – спросил я наконец с присущей мне бесцеремонностью. – Я думаю, сейчас она тебя уже не прогонит.
Он вздрогнул, будто получил пощечину, мотнул головой.
– Поздно. Если бы даже я вернулся, ничего уже не поправить.
– Угомонится она, – сказал я.
– Ничего уже не поправить, – повторил отец. – И потом, я ранил одного человека, – зачем же ранить еще и другого?
– Тебе видней, – ответил я, боясь, как бы он не подумал, что на меня возложена миссия урезонить его.
Только этого не хватало. Мое дело сторона. Мне и самому неясно, с какой стати я заговорил с ним о возвращении. Может, из-за моей страсти создавать шоковые ситуации? А возможно, потому, что я стал испытывать к нему симпатию. Обычная мужская солидарность. Или сочувствие отцу, который больше не казался таким холодным, таким защищенным прочной броней принципов.
Нет, теперь он не казался мне бронированным. Особенно когда под конец пробормотал:
– Вот так отец у тебя…
Взглянув на меня виновато, он тут же опустил глаза, неловко хлопнул меня по плечу на прощанье и пошел своей дорогой.
«Вот так отец у тебя…» – должно быть, эту фразу он не рае повторял мысленно, а сейчас нечаянно обронил ее, и невольное его признание собственной виновности заставило меня вдруг ощутить и свою вину.
Я считал его холодным человеком, а он просто-напросто хотел быть хорошим отцом, чтобы сын не оказался бездельником, как некоторые другие. И холодность, возможно, передалась ему от меня, потому что всякий раз, когда он клал руку мне на плечо, я тут же отталкивал ее. Всякий раз, кроме единственного и последнего случая, когда мы встретились на бульваре.
Я сочувствовал им обоим. Впрочем, сочувствие – всего лишь мизерное и дешевое подаяние, с помощью которого мы умываем руки, дабы избавиться от заботы окружающих. Умиляемся до слез и проходим мимо, довольные собственной добротой, даже не задумываясь над тем, есть ли польза другому от нашего сочувствия. Пусть сам выбирается из беды – это его дело. Важно, что мы выразили ему сочувствие, хотя и не обязаны были это делать.
Ушел он из жизни совсем неожиданно, это случилось в конце зимы. Соседка Цеца считала, что, поскольку старик спутался с молодой развратницей, иначе и кончиться не могло. Тетка моя была абсолютно согласна с Цецей. Мать открыто не выражала свое мнение – она лишь тяжко вздыхала, повторяя: «Оставался бы при мне – был бы жив…» Она, конечно, имела в виду риск, с каким связаны половые излишества, – дома, надо полагать, такой риск ему не грозил. Вскоре, однако, выяснилось, что отец стал жертвой не излишеств, а воспаления легких, которое он схватил во время своей предпоследней поездки.
Что касается последней – а ее не избежать никому из нас, – то она вызвала дома оживленную дискуссию среди женского триумвирата. Мать поначалу считала, что хотя бы из приличия она должна проводить покойника. Цеца же настойчиво доказывала, что именно из приличия матери не следует этого делать:
– Да ты в своем ли уме, Веска? Как ты будешь стоять там, на кладбище, рядом с его потаскушкой?
– Он твою жизнь отравил, а ты пойдешь его оплакивать! – вмешалась и тетушка. – Достаточно и того, что Антон поедет.
– Да с какой же стати Антон-то поедет? – снова ринулась в бой соседка. – Что ему там делать-то возле той потаскушки?
Соседка была особенно зла на покойника. Я подозреваю, что когда-то она увивалась вокруг моего отца, но он ее отшил. Тут я его вполне оправдываю: если на то пошло, то точно такая же Цеца была у него дома.
Итак, участие матери в траурной церемонии было категорически отклонено, а что касается меня, вопрос повис в воздухе. Правда, повис он для триумвирата, тогда как для меня вопроса вообще не существовало.
Я проводил отца. Стоя у гроба, я машинально пожимал руки людям, которые выражали мне соболезнование, смутно мне знакомым, либо незнакомым совсем. Я старался не глядеть ни на покойного отца, лежащего в гробу, ни на его живую супругу, испытывая при этом замешательство: у меня было четкое ощущение, что мне просто некуда глядеть. Так что порой, сам того не желая, я все-таки переводил глаза на супругу отца.