Диана Сеттерфилд - Тринадцатая сказка
Говоря по правде, я с трудом выносила неестественно оживленную, стерилизованную атмосферу ее жилища. Я привыкла обитать в тени и подружилась со своей печалью, но в этом доме моя печаль не приветствовалась. Мама, возможно, смогла бы полюбить общительную и веселую дочь, чья жизнерадостность помогла бы ей бороться с собственными страхами. А моя молчаливость ее только пугала, и я, зная это, старалась как можно реже с ней видеться.
– Я очень спешу, – объяснила я отцу. – Мисс Винтер хочет поскорее закончить эту работу. И потом, до Рождества остается всего несколько недель. Я вернусь к тому времени.
– Да, – сказал он, – скоро Рождество.
Отец выглядел грустным и встревоженным. Я знала причину этого и сожалела, что ничем не могу здесь помочь.
– Я прихвачу с собой несколько книг. Их список оставлю на картотеке.
– Конечно. Нет проблем.
***Среди ночи я пробуждаюсь с ощущением, будто край моей постели проседает под чьей-то тяжестью. Сквозь одеяло я чувствую, как мне в бок упирается нечто похожее на человеческий локоть.
Это она! Наконец-то она пришла!
Мне остается только открыть глаза и ее увидеть. Но тут меня парализует страх. Какой она окажется? Вроде меня – высокой, тонкой и темноглазой? Или (этого я и боюсь) она пришла ко мне прямиком из могилы? Что это за жуткое существо, соединения – или воссоединения – с которым я так жду и страшусь?
Понемногу страх рассеивается.
Я просыпаюсь уже в реальности.
Нажим на мое одеяло исчез вместе с ночным кошмаром. Я не знаю, радоваться этому или огорчаться.
Встав и одевшись, я быстро собираюсь и в предрассветных сумерках спешу на вокзал, чтобы успеть к первому поезду, идущему на север.
Развитие сюжета
ПОЯВЛЯЕТСЯ ЭСТЕР
Когда я покидала Йоркшир, ноябрь был еще в полной силе, но возвращалась я уже на его спаде. Дело шло к декабрю.
Для меня декабрь ассоциируется с частыми головными болями и окончательной утратой и без того неважного аппетита. Декабрь не дает мне спокойно наслаждаться чтением. Он пробуждает меня среди ночи во влажной промозглой темноте. Мои внутренние часы включаются первого декабря, отмеряя минуты, часы и дни, в числе которых есть один особый – годовщина сотворения и затем разрушения моей жизни: мой день рождения. Я не люблю декабрь.
В этом году мои дурные предчувствия усугублялись дурной погодой. Тяжелое низкое небо нависало над землей, превращая день в бесконечные вечерние сумерки. По прибытии я застала Джудит снующей по дому и собирающей все обычно неиспользуемые торшеры и настольные лампы, чтобы разместить их в библиотеке, гостиной и в комнатах, отведенных для меня. В ход шло все, что могло изгнать унылый сумрак из углов, из-под стульев, из складок портьер и занавесок.
Мисс Винтер не задавала вопросов по поводу моего отсутствия; она также ничего не сказала мне о своем самочувствии, но признаки его ухудшения даже за столь короткий период были видны невооруженным глазом. Кашемировая шаль висела на ее истончившемся теле, как на вешалке, а изумруды и рубины на ее пальцах казались увеличенными за счет исхудавших рук. Белая линия посреди ее пробора заметно расширилась; седина ползла вверх по каждому волоску, сводя его резкий медно-красный цвет к бледному оттенку оранжевого. Но, несмотря на физическую слабость, мисс Винтер была полна той особой душевной энергии, которая не желает считаться с болезнями и возрастом. Войдя в библиотеку, я еще не успела занять свое место и раскрыть блокнот, как она продолжила с того самого момента, на котором в прошлый раз прервала историю, словно та успела заполнить ее до краев и неудержимо рвалась наружу.
***После того как Изабеллу поместили в сумасшедший дом, местные жители начали поговаривать, что, мол, негоже оставлять ее дочерей совсем без присмотру. Им тогда было только тринадцать лет, и они явно нуждались в благотворном женском влиянии. Может, стоило пометить их в какую-нибудь школу-интернат? Но какая школа согласится принять подобных воспитанниц? Этот вариант признали негодным, и тогда решено было пригласить в Анджелфилд гувернантку.
Вскоре нашлась подходящая кандидатура. Звали ее Эстер. Эстер Барроу. Имя не слишком красивое, так ведь и сама она не была чудом красоты.
Все это устроил доктор Модели. Чарли, замкнувшийся в своем горе, едва ли осознавал, что творится вокруг него, а мнение Джона-копуна и Миссиз, простых слуг, никто не собирался принимать в расчет. Доктор обратился к мистеру Ломаксу, адвокату семьи Анджелфилд, и эти двое при содействии управляющего банком предприняли необходимые шаги в нужном направлении. Вопрос был решен.
На нашу долю досталось лишь беспомощное, пассивное ожидание, которое каждый переносил по-своему. Миссиз испытывала смешанные чувства. Она с инстинктивным подозрением относилась к незнакомой женщине, которая вот-вот должна была вторгнуться в ее епархию, и страшилась увольнения за непригодность, каковая была очевидна и ей самой. В то же время она надеялась, что новая прислуга сумеет хотя бы отчасти дисциплинировать девочек и восстановить порядок в этом доме, где давно уже и думать забыли о таких вещах, как воспитанность и здравомыслие. Миссиз так стосковалась по налаженному домашнему быту, что накануне приезда гувернантки даже начала повышать голос и отдавать распоряжения, на которые мы, разумеется, не обращали никакого внимания.
Джон-копун был не столь противоречив в своих чувствах; говоря проще, он был настроен враждебно. Он угрюмо молчал, не реагируя на многословные рассуждения Миссиз о возможных переменах в усадьбе, и явно не разделял ее осторожного оптимизма по этому поводу. «Если она окажется подходящим человеком…» – говорила Миссиз или: «Кто знает, может, оно и к лучшему…». Но Джон смотрел в окно кухни и не поддерживал разговор. На предложение доктора встретить гувернантку на станции и привезти ее в усадьбу он ответил откровенной грубостью: «Мне недосуг таскаться через все графство из-за каких-то треклятых мамзелей», так что доктору поневоле пришлось взять это дело на себя. После трагической истории с фигурным садиком Джон стал уже не тот, что прежде, а в свете грядущих перемен он окончательно ушел в себя, часами просиживая в одиночестве и предаваясь мрачным раздумьям. Его пугало появление новой пары глаз в этом доме, где годами никто ни за кем не приглядывал. В этой связи Джон-копун предвидел большие проблемы.
Все мы в той или иной степени испытывали страх. Все, за исключением Чарли. И когда этот день настал, один лишь Чарли остался верен себе. Он окопался в дальних комнатах, не появляясь на людях и только изредка напоминая о факте своего существования потрясавшим весь дом стуком и грохотом. Мы настолько привыкли к этим звукам, что давно уже перестали их замечать. В своей тоске по Изабелле Чарли утратил всякое представление о реальности, и прибытие гувернантки прошло для него незамеченным.
В то утро мы убивали время в одной из комнат на втором этаже. Ее можно было бы назвать спальней, если бы кровать не затерялась где-то под грудой хлама, накопившегося здесь за долгие годы. Эммелина ногтями выковыривала серебряные нити из вышивки на портьере. Справившись с очередной нитью, она прятала ее в карман, чтобы позднее добавить к тайному складу всяких блескучих безделок под своей кроватью. От этого сосредоточенного занятия ее отвлекли посторонние звуки. Кто-то приближался к дому. Вряд ли она сообразила, что это может означать, но звуки ее обеспокоили, ибо она, как и все мы, была отравлена чувством тревожного ожидания, распространившимся по усадьбе.
Итак, Эммелина первой заметила подъехавший экипаж. Сверху мы наблюдали за тем, как из него вышла женщина и, четким движением оправив юбку, огляделась по сторонам. Она посмотрела на парадную дверь, затем налево, направо и наконец – слегка отклонив назад корпус – вверх, прямо в нашу сторону. Возможно, она приняла увиденное за игру света и тени в складках колеблемой сквозняком портьеры. В любом случае нас она разглядеть не могла.
Но мы-то видели ее прекрасно. Мы смотрели через дырку в портьере, только что проделанную Эммелиной. Никакого определенного мнения о ней у нас в первый момент не сложилось. Эстер была среднего роста и среднего телосложения. Ее волосы были не особо светлыми, но и не темными. Под стать волосам был и цвет лица: не смуглый и не слишком бледный. Одежда – от туфлей до шляпки – имела столь же неопределенную окраску. В ее лице не было сколько-нибудь приметных черт. И тем не менее мы таращились на нее до рези в глазах. Каждая пора на ее коже, каждая деталь ее прически и одежды была как будто подсвечена. Некое излучение распространялось и от ее ручной клади. Казалось, вся она вместе с принадлежащими ей вещами находится внутри удивительного сияющего кокона, и это сразу отличало ее от остальных людей.
Мы не могли понять, в чем тут фокус. Ничего подобного нам прежде видеть не приходилось.