Ирина Дудина - Пение птиц в положении лёжа
Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы — пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, — так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг — и минор затушёванного тенями леса, другой шаг — безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…
Я думаю: откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.
Легко любить пейзаж. Любить пейзаж — это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому — ставленники низших бесов.
Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.
Нет, не буду любить пейзаж!
Сборы в райсобесСоседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов — это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности и всё из того же ряда. Собес — «содействие бесу социализма» — такая у меня расшифровка этого слова.
Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». — «Ну ладно, подожду», — соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.
Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках — сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги — как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.
Выбегает в одном облике — длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».
Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты — наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!
Антонина что-то замечает в моих глазах: «Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…»
Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками — к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь застегнуть молнию — от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется — белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: «Застёгивай!» — «Застегну-то застегну, — говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, — застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, — прямо в собесе!» — «Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее».
Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. «Ну как?» — спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.
Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами — из-за обтянутости — видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: «Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?» Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: «Всё нормально! Можно идти в собес!» — «Нет, ты внимательно посмотри», — настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: «Да! А что? Очень мило. Вполне», ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе как по-настоящему красивая женщина.
Она уже собирается подбирать сумочку к наряду, успокоенная, но на миг задерживается в прихожей, у зеркала.
Какие-то сомнения появляются у неё, когда она видит свой плотно обтянутый пионерско-пенсионерский зад. Какие-то сомнения.
«Нет, — говорит она. — Что-то не то. Всё-таки в собес иду. Надо посолидней. А то откажут… Наверняка откажут! Что же ты мне не сказала, что что-то не то!» — набрасывается она на меня возмущённо. Я смущена. Что-то происходит с моими глазами. Экстравагантная красавица начинает как бы тускнеть, терять свою соблазнительность и ауру очарования, я вдруг вижу перед собой голую, неприглядную правду — кокетку, влезшую в молодёжный наряд, зачем-то стремящуюся привлечь внимание к своим голым ляжкам и рукам. Интересно, кому это будет интересно в собесе? Какую цель преследует она? Кого хочет поиметь — даму чиновницу или посетителей? За кого её примут в собесе — можно догадаться с трёх раз.
Наконец выходим из дому. Она — в зелёных брюках в полоску и яркой блузке цвета цветущих джунглей. Удивительно хороша. Машины на переходе бибикают нам. Одна притормаживает — в ней нам машут руками пара джентльменов, спешащих на пляж. Один постарше, другой помоложе. Может, папа с сыном.
Об отличии человеческого и нечеловеческого желанияБывают такие летние ночи, когда всё просит любви, когда сладкий дьявол разлит в воздухе, когда трепещет каждая жилка в теле и каждая жилка в теле ночной природы. Ни ветерка, ни колебания, ни дуновения, но в каждом листике, в каждом расцветшем древесном цветке, в каждой пышно развившейся травяной твари — во всём биение пульса и сока, в каждой птахе, уснувшей в гнезде после бурного горластого дня. Даже кошки не орут детскими своими голосами. Кошкам пристало озвучивать как бы мёртвый, безлистный пейзаж, когда всё спит ещё и не проснулось, лишь дикое преждевременное желание распирает грудь. А в такую вот летнюю ночь прилично петь соловьям — песню созревшего чувства.
В такую ночь несколько перезрелых, распираемых соками дам вышли во двор покурить. Но чувства их переполняли, и они гоготали, и ржали, и хихикали, как безумные, как само лето — если бы оно обрело голос и хохотало бы сочным женским хохотом. Возможно, в иные века дамы пропели бы хором что-нибудь подобающее случаю.
Дамы хохотали абстрактно, в пустоту, но откуда, из какой щели, из какого далёкого далёка, каким сверхчутким ухом услышал их призывный смех кавалер на машине и подрулил в 3 часа ночи в этот дворик, один из сотен в этом микрорайоне? Прямо как самец какой-то бабочки, унюхивающий одну нужную молекулу в кубокилометре насыщенного всякой всячиной воздуха.
Кавалер прилетел, хлопнул дверцей, раздалась сдавленно-страстная мужская нота в женском созвучии. Дамское ржание многократно усилилось при материализации предмета призывного веселья. Но человек иначе устроен, чем бабочка, или цветок, или птичка, или домашние животные. Кавалер кавказской национальности вскоре разрушил задушевную утончённость дамского русского призыва какими-то непотребными действиями.