Николай Климонтович - Фотографирование и проч. игры
Впрочем, говоря серьезно, Рыжего содомихинские держали скорее не за пережиток язычества, но за священника. Быть может, как следует никто ему и не исповедовался, но каждый с удовольствием, нарушая неписаный закон, рассказал про соседа, и с непостижимой быстротой (учитывая, что в деревне он был все-таки практически посторонним) узнал Рыжий многое из подноготной Содомихи. Скажем, что Марьин отец при немцах у мертвых солдат сапоги спиливал (отпиливал на морозе ноги у трупов, оттаивал в избе, так и добывал обувку): что третьего года отправили его содомихинские мужики под лед — Гитлер бил ему веслом по рукам, пока тот хватался за лодку, а после целый год не разговаривал (как во всякой порядочной деревне, здесь был свой Гитлер, а Сталин помер, именно в сталинской избе жил теперь Рыжий); что муж бабки Наташки умер в тюрьме, где сидел под следствием по доносу этого самого Сталина, что гонит самогон (дело было году в пятьдесят третьем, но бабка Наташка до сих пор утверждала, что самогонка была купленная); посидел в свое время и Гитлер, не сразу, как пришел с войны, а позже, за частушку про всё картошка да картошка, от которой хуй повесил голову, но недолго, года три; что Ольга была девка ладная (она и в свои шестьдесят пять была не без следов красоты), но осталась бездетной, молодой муж спьяну уснул в телеге, когда ехал лесом, и его загрызла рысь; что раскулачили у них в свое время только отца угрюмых старух-сестер Глаши и Груни, которые как вернулись из-за Урала, так и живут в одной избе, что денег у них миллион, а может быть, десять тысяч; что в Содомихе партизан не любят, потому как те спалили в последнюю войну полдеревни, всех из домов повыгоняли на снег с детьми и скотом и запалили, чтоб врагу не досталось, а немец прошел мимо и Володьке Наташкиному дал конфету; что вера у них в деревне — пашковская, когда еще собирались молиться, то в Ольгиной избе…
Да только вряд ли Рыжему были так уж интересны все эти подробности, нашего же умника они живо волновали. Постепенно у него родилась своеобразная краеведческая, так сказать, теория относительно Содомихи. Между нами и ими, показывал он на противоположный берег, лежит не что иное, как провалище. На наши же вопросы он принимался нести энциклопедическую околесину об италийском озере Кастроджиованни и о французском Гран-Лье, о том, что Содомиха некогда была деревней черемисской, марийской, а русские были пришлецами; что языческие левират и снохачество представлялись русским именно что грехом содомским (откуда и название), ведь были они людьми старой веры и обряда, ушедшими подальше за Волгу от Никоновой ереси, а позже — от антихристовых «песьих кудрей»; поминал наш эрудит также бретанский город Ис, читал наизусть и всклад «под нам се земля провалити, как се кум куму миловати» и еще что-то из игумена Панфила (мы не знали, кто это); «яко же древле согрешиша людие, сих же пожре земля живых».
Ему возражали, что и черемисов и раскольников он выдумал, что жители Содомихи — баптисты своеобразного толка, называемые так по имени основателя секты Пашкова, благополучнейшего вельможи царствований двух последних Александров, между прочим, дядюшки Черткова (того самого, столь не любимого Софьей Андреевной), и что обратил их в пашковскую веру здешний помещик Губин (одна из песчаных кос и поныне у местных называется Губинское Рыло, хоть от усадьбы не осталось и следа)… На Пашкова он еще соглашался, лишь замечая, что было-то это почти что сегодня, в прошлом веке, а он говорит — об истории, советовал читать Печерского, замечал, что вопрос о содомихинской вере есть вопрос темный, что остатки язычества, без сомнения, тлеют в содомихинских душах и биографиях, и предлагал всем желающим получше вглядеться в здешние рожи (в этих смуглых голубоглазых лицах и впрямь чудилась какая-то угро-финско-татарская подмесь, как если бы инородец подправил наши иконы новгородского письма). А Рыжий ваш еще что-нибудь учудит, говаривал наш толстый, помяните, мол, мое слово (точно как генеральша Епанчина в финале знаменитого романа), и если считать, что утопнуть в грозу — это и называется учудить, то эрудит наш оказался пророком…
Умерла одна из сестер-«миллионерш», бабка Глаша, и односельчане решили ее везти отпевать в церковь (благо церковный погост — и было самое близкое кладбище). Этому решению не стоит удивляться, вера этих темноликих людей и вправду была довольно смутна. Несмотря на свой суровый баптизм, давно оставшись без духовных водителей, православную церковь они таки тоже посещали, при том, что добрая половина из них была еще и коммунистами: тот же Гитлер, скажем (впрочем, в церковь он вряд ли ходил). Марья, бывшая бригадирша и член поссовета, была истовой пашковкой, дня не пропускавшей, чтобы не послушать по радио передачи откуда-то из Аргентины, в то время как два ее партийных сына служили милиционерами — один в Москве, другой — в Ленинграде.
Рыжий тоже отправился на отпевание. Усадил в автомобиль Ольгу (она к тому времени отвоевала себе место наперсницы, пропалывала Рыжему огород, топила баню, а его самогонный аппарат перекочевал в ее сенцы, так что она стала как бы еще и личной его шинкаркой) и бабку Наташку, которая идти за гробом восемь километров никак не могла (гроб повезли на телеге, запряженной единственным в деревне глухим мерином по кличке Юрок), но в церковь хотела попасть непременно, потому в церкви весело, когда она была там в последний раз — не вспомнить — и уж до смерти навряд когда еще побывает.
Затерянная церковь обслуживала огромный приход (прочие храмы в широкой окружности повзрывали, но эта выжила — одна на сотню деревень, в которых, впрочем, немного осталось способных до нее добраться прихожан), священник не халтурил. Дьякон, правда, был вполпьяна, но раскрывал толстую старую книгу вовремя и на положенном месте, а поп, человек еще молодой, возраста Рыжего, исполнял службу сосредоточенно (занятно, за какие грехи начальство его сюда сослало).
Поначалу Рыжий томился в церковной духоте, воспаленной жаром и треском десятков тонких свеч, потом творящееся действо заинтересовало его: над маленьким деревянным крашеным гробом с лежавшей в нем бледно-желтой, как росток картофелины, старушенцией, в платочке, с бумажной лентой на лбу, в темно-коричневой с желтым крапом ситцевой кофточке, над ее изголовьем бледный священник с серьезными запавшими глазами читал тягучим голосом непонятные напевные слова. Время от времени стоявшие вокруг старушки крестились, прежде других — сестра покойной, жадно и с наслаждением, а бабка Наташка, притиснувшись к гробу, все заглядывала умершей в лицо с идиотическим восторгом (она одна в деревне носила очки, которые чудовищно увеличивали ее прозрачно-голубые бессмысленные глаза). Ни с того ни с сего перекрестился и Рыжий, а потом мысленно проверил — с той ли руки и верно ли положил он крест, со лба на живот, справа налево. Все было верно.
Дьякон подал паникадило, священник помахал вокруг гроба, ласково запахло ладаном; Рыжий почувствовал, что сейчас, верно, начнется главное.
И точно: священник зашел с другой стороны гроба, стал у изножья и начал говорить от себя. Говорил он просто, то же, что и сотни и тысячи раз говорили другие священники до него в той же ситуации, и единственно верное объяснение, отчего на Рыжего проповедь так подействовала, в том, что за свои тридцать пять лет Рыжий был в церкви буквально в первый раз (если не считать, конечно, экскурсий по костелам Львова или Вильнюса).
Как совершенную новость Рыжий выслушал, что и нитки не возьмешь с собою из нажитого на земле, уходя: ведь верно, разве что ситцевую кофточку, но и та сгниет, поди, через месяц. Он вслушивался все пристальней (куда глухота девалась) и узнал, что жить на земле было бы муторно и незачем, когда б не было за гробом жизни вечной (и впрямь, для чего жить-то тогда, разве что для детей, а те, в свою очередь, будут жить для своих детей, но этак получается, что никто не живет и цели нет, дурная бесконечность); и что скорбь наша по усопшим близким людям была бы невыносима, жутка, когда б мы не знали, что любая смерть — напоминание нам о великом таинстве жизни на земле, о великом таинстве смерти и о великой встрече, которая предстоит каждому… И казалось странным, что вот прожил он половину жизни, ничего обо всем этом не ведая, что никто ничего ему не подсказал, а сам — не задумывался, лишь непрестанно вел жесткую борьбу за овладение материальными ценностями с тем, чтобы потом с не меньшим ожесточением нажитое потребить и прогулять; а смерть — вот она, лежит перед ним в гробу и поджидает всякого.
Поминки были в избе сестер, наполовину осиротевшей (полуистлевшие фотографические карточки по стенам, напиханные по нескольку штук в одну раму, праздничные открытки для красоты, плетенные из разноцветного тряпья половики, черный, закопченный потолок). Здесь же прочел Рыжий изречение, писанное тушью по ватманской бумаге, тоже подкопченной и побуревшей, и прикнопленное на передней стене (из Апокалипсиса, но знать того Рыжий не знал): «Зверь был, и нет его». Образов нигде не было.