Анатолий Агарков - Самои
— Нет, — прозвучал его приговор.
Константин шёл ночной улицей. В уставшем теле плескалась нерастраченная нежность, а мысли уж летели к Наталье — как она там одна, без него. Наверное, внучат тетёшкает бабушка Наташа. Его Таля! Эх, как быстро жизнь прошла, будто и не было. Война, заботы — не налюбились они с Наташкой: счастливых дней по пальцам можно перечесть.
Вдруг навстречу из проулка, гулко гремя на рытвинах, выкатилось старое выщербленное тележное колесо в металлических шорах. Что за чертовщина? Кто балует? Константин увернулся от колеса, замедлил шаг, вглядываясь в темноту:
— Никак трёпки захотели?…
Он был уверен — парни балуют. Никто не ответил, ничто не шелохнулось в темноте проулка. Только сзади, нарастая, послышался стук колеса. Будто заново пущенное, оно катилось прямо на него. Константин отпрянул в сторону, и колесо, вертанувшись, снова покатилось к его ногам. Вот тут-то и приключился с Константином Богатырёвым неведомый прежде страх: голова налилась холодом, а волосы встали дыбом. И он пустился в позорное бегство. Ноги едва касались земли — так быстро он летел, рискуя сломить голову в какой-нибудь рытвине. Земля была усыпана засохшими тополиными почками, и они громко хрустели на пустынной улице, но ещё громче, до громового раската грохотало, настигая, проклятое колесо.
Вот и дом Михайленкова с высокими воротами. Богатырёв, распластавшись по земле, нырнул в подворотню, пересёк двор, вбежал на крыльцо, забарабанил в дверь:
— Фомка, открой! Слышишь, открой скорее…
Страшный грохот потряс ворота. Богатырёв беспомощно оглянулся: ещё один такой удар — и от новых ворот щепки полетят. И этот удар не заставил себя ждать — сорвавшись с петель и запора, упала калитка. Чёртово колесо победно крутанулось на ней, будто высматривая Константина, и покатилось к крыльцу. Богатырёв вдруг почувствовал, как подгибаются, становятся чужими, непослушными ноги. Он завалился на спину. Под могучей рукой жалобно хрустнули свежерубленные перила и упали ему на грудь.
Из малухи выскочил Назаров в нижнем белье, как приведение в ночи, и побежал к Богатырёву на выручку, стреляя из нагана в чёрный проём ворот. Одна из пуль цвиркнула по колесу, выбив искру из стального обода, другая расщепила спицу. Крутанувшись брошенной монеткой, колесо выкатилось со двора. Но Назаров этого не видел. Склонившись над Богатырёвым, он тщетно пытался поднять, ставшее беспомощным и свинцовым, могучее тело.
— Костя, что с тобой? Ты ранен?
— Ты видел? Видел? — бормотал тот. — Помоги подняться. Нет, чёрт, не могу.
Назаров забарабанил в дверь:
— Эй, хозяин, открой!
— Кто стрелял? — раздался голос казачка из-за двери.
— Я стрелял. В кого стрелял, того уж нет. Да открой ты, чугунная голова.
Дверь чуть приоткрылась. Косой клин света упал на крыльцо, осветил Богатырёву плечо. Вслед за керосиновой лампой в дрожащей руке показалась испуганная физиономия Михайленкова.
— Командир, ты ранен или назюзюкался так? Эх ты ёлки-намоталки, да ты ж мне всё крыльцо порушил, так-растак…
— Помогите мне подняться, — прохрипел Богатырёв, — Что-то ноги не слухают.
Но перетащить его в малуху удалось лишь, когда собрались разбуженные выстрелами соседи.
На следующее утро они уезжали из станицы. Теперь Назаров уселся возницей, а Богатырёва уложили в телегу. Выглядел он хмурым и беспомощным. Молчал и шевелил губами, будто разговаривая сам с собой. Собрались станичные, прощались с Богатырёвым, сочувственно вздыхая, на Назарова никто не обращал внимания. И Иван Артемьевич отлучился незамеченный. Потом, в пути, развлекая товарища разговорами, сообщил:
— А знаешь, я перед отъездом всё-таки заскочил к той бабке, ворожее. Чем чёрт не шутит, вдруг что и скажет про судьбу Андрея Фёдорова. Да только не до гаданий ей теперь. Сидит, стонет, как воет, руку белой тряпкой замотала. Говорит, собаки покусали. Да где там, собаки, мне сдаётся — ранение у неё пулевое: кровь сквозь тряпицу так и сочится.
— Это она мне за Лагутина мстит, ведьма чёртова, — уныло покачал головой Богатырёв.
Но Иван Артемьевич его не понял.
Уполномоченный
Низенький и тощий уполномоченный Увельского райкома партии Андрей Яковлевич Масленников колюче смотрел на хуторян и улыбался, уже и уже растягивая губы. Всё в нём было заострено: плечи, локти, колени, тонкие пальцы с крепкими чистыми ногтями треугольной формы, на лбу высокие залысины — отчего и голова казалась большой луковкой.
Поднялась Матрёна Агапова — высокая, осанистая, красивая, как с картинки:
— Да что вы спятили? Да кто ж захочет от своего хозяйства? Какая к бису коллективизация?
— Цыц, баба, наперёд мужики скажут, — повернулось к ней каменистое, прокалённое как кирпич, лицо Авдея Кутепова, безжалостные глаза сверкнули холодной голубой лазурью.
Матрёна смерила его презрительным взглядом:
— Чего ты сыцкаешь — сходи, коль не терпится, а то обгадишься. И что уставился на меня, как старый козёл на ракитник?
Собравшиеся развеселились. Однако, не надолго: общее настроение в толпе было сумрачное. Да и сама лужайка как-то поблекла — то ли от табачного дыма, то ли от вечерней сырости, то ли от комаров, тучей роившихся над головами. Отлетел куда-то в сторону свежий осенний воздух, яркий от синего неба, звонкий от птичьих голосов, ароматный от близких садов. На собрание стеклись всем хутором — и старые, и малые — сидели на траве, на принесённых лавках, взвинченные и умиротворённые, растерянные и сонные, лузгали семечки, с любопытством поглядывали на приезжего.
Неподалёку огрузший птицами лес кряхтел и вздыхал, как кряхтит и вздыхает покорный дед. Птицы же галдели живо и требовательно, как его внуки, приехавшие погостить. Это был шум природы, готовящейся к долгому зимнему сну. Знакомая с детства, всегда повторяющаяся картина лёгкой грустью трогало сердце Агапова Фёдора и делала его счастливым. Он желал птицам доброго пути и скорого возвращения домой.
— Вам что, товарищ, не интересно? Или вы уже всё решили для себя? Тогда скажите всем, — острый и настороженный взгляд уполномоченного колючкой прицепился.
Фёдор с неохотой оторвался от лесного очарования, взглянул на уполномоченного равнодушно, но твёрдо:
— С теми, кто руку не поднимет, что будет?
— Зря вы так: колхоз — дело добровольное.
— Добровольно — принудительное…
Масленников вздохнул, зябко пошевелил плечами, словно закутывался в исходящий с неба вечерний свет, подышал на вдруг застывшие пальцы:
— Кто ещё так думает?
Долго ждал, склонив на бок голову, потом разогнул затёкшую шею, положил руки на стол и укоризненно взглянул на Фёдора. Заскрипел старческим тенорком Яков Иванович Малютин, по-уличному — Дуля:
— В складчину оно мне, кажется, веселей. Как говорится, и батьку отлупить можно. Да только так ли будет, как вы тут наговорили, мил человек. Вы уедите, мы — останемся. С чем?..
Синий засаленный пиджак сидел на нём мешком, латаные суконные брюки были в пыли и на ногах старые нечищеные сапоги. По всему видать — запущенный, необихоженный дед. Снохам или дочерям не люб, подумал Масленников, а вслух сказал:
— Правильно ты говоришь, дед. И не сомневайся: партией твёрдо взят курс на массовую коллективизацию сельского хозяйства. Не вы одни, вся страна организуется в колхозы: иначе не прожить.
Мужики закрякали, закивали согласно головами:
— Конечно, если трахтур вместо лошадёнки, то оно конечно…. И клинья наши зачем?
Андрей Яковлевич безошибочно угадал настроение людей — сейчас они поспорят меж собой, поторгуются с ним и проголосуют "за" в большинстве своём — и победно взглянул на Фёдора. Тот, пожимая плечами, отвечал что-то сидевшей рядом женщине, так поразившей Масленникова своей недеревенской красотой.
С ближайшего подворья послышалась грустная негромкая песня: красивый голос выводил девичьи страдания — заслушаешься. "Нашла время", — недовольно подумал Масленников, но с удовольствием отвлёкся от общего гомона: дело было сделано, остались частности.
Между тем, на лужайке как бы сам собой, но, конечно, более для приезжего шёл неспешный разговор.
— Кричи, не кричи, а землю отдай.
— А много ль здесь потомственных-то? Большинство — целинники. Так что: власть дала, власть и взяла…
— А в колхозе как оно будет? Поглядим.
— Здесь житья не дадут, я, мужики на море подамся, на юг. Там, говорят, тепло круглый год, виноград и фрукты разные.
— Везде работать надо, — вклинился Масленников. — Труд, учит Маркс, из обезьян нас людьми сделал. А человек разумный машины создал, чтобы больше производить хлеба и товаров, чтобы богаче жить, чтобы детей растить сытыми и грамотными. Вы поймите, мужики, ну, нет у нас другого пути. То, что пушки не грохочут, это не значит, что война закончилась. Идёт она, проклятая, ежечасно, ежеминутно. Не смог нас мировой капитал силой сломить — зубы обломал, так хотят теперь буржуи задушить нашу свободную республику экономической блокадой. Не дают они нам ни хлеба, ни металла, ни машин. И не дадут: поперёк горла мы им. А значит, всё это мы должны создавать своими руками. И времени на раскачку нет у нас совсем: хлеб стране нужен сегодня. А что вы можете дать на своих клинышках со своими клячами? Хрен да маленько — вот что! Короче, кто не с нами, тот — враг, потатчик мирового капитала, с такими разговор будет особый.