Максим Шраер - В ожидании Америки
Центр располагался в роскошной вилле на бульваре, всего в нескольких кварталах от русской части пляжа — в самом лучшем месте, которое можно было представить. К одному крылу виллы была пристроена современная аудитория, где показывали фильмы и читали лекции, а также зал, где после мероприятия подавали пунш и сладости. У основателей Центра, видимо, были тугие карманы: контраст с темноватыми комнатками местного центра для еврейских беженцев был разительным и невыгодным для последнего.
Арка щедрого итальянского солнца выгибалась к северу над головами ладисполийцев, когда мы поднимались по мраморным ступеням виллы. Словно ладони старого проповедника, ступени виллы были помечены крупкой времени. Почти симметричные скульптурные львята спали по обе стороны входной двери, положив свои массивные подбородки на потрескавшиеся лапы. Войдя внутрь, мы увидели ступени мраморной лестницы, покрытые ковром, и букет полевых цветов в аляповатой зеленой вазе. Виллу наверняка заново отремонтировали, после того как она перешла от какого-то богатого итальянца в руки нового владельца — Американского центра. Однако на стенах оставались квадратные, круглые и прямоугольные тени в тех местах, где раньше висели картины. В фойе при входе нас приветствовал высокий поджарый мужчина с овальным лицом, выбритым до блеска, мясистыми ушами и губами, табачно-зелеными глазами и крупномасштабным носом с луковичными впадинами и выпуклостями. Зачесанные на безупречный правый пробор, его волосы падали на глаза, и ему приходилось временами встряхивать головой или поводить балетной рукой. Толстые линзы его очков в тонкой проволочной оправе отражали мир, как анфилада кривых зеркал. Когда он улыбался или хмурился, лицо складывалось в лягушачью кожу. Сейчас мне кажется, что директор Американского центра был одновременно похож на издателя Стива Форбса и на безжалостного гарвардского адвоката из телевизионного сериала начала 1990-х годов.
— Welcome to the American Center — Добро пожаловать в Американский центр, — приветствовал нас этот американец сразу на двух языках. — Меня зовут Джошуа Фриман, — произнес он по-русски. По произношению его можно было принять за эстонца или латыша.
Одетый в бежевые хлопчатобумажные брюки, рубашку в мелкую красную полоску и коричневый вязаный жилет, Джошуа Фриман поначалу показался мне типажом образцового американца, профессора в небольшом колледже или доктора где-то в сельской глубинке. Рядом с ним стояла его жена Сара. Она направляла поток входящих беженцев в аудиторию. Саре Фриман, в облике которой тоже проступало что-то лошадиное, было примерно сорок пять. В традиционном представлении жителей американского Среднего Запада она могла бы, наверное, даже считаться привлекательной. В отличие от своего мужа, она знала по-русски лишь «здравствуйте» и «спасибо». Эти слова она повторяла старательно, сопровождая их энергичным кивком головы. Общение между ней и беженцами, которые не говорили по-английски, состояло из рукопожатий, улыбок и еще более широких улыбок. У Сары Фриман были тонкие вьющиеся рыжие волосы и плюшевое родимое пятно на подбородке. На веснушчатой шее трепыхалась нитка мертвого жемчуга. Наряд состоял из белой блузы с рукавами ниже локтя и незамысловатой синей юбки, прикрывавшей узловатые колени. Время от времени ее незагорелое лицо покрывалось алыми пятнами стыдливости, а длинные, бесцветные ресницы трепетали над глазами, как бледные бабочки над поникшими васильками. В облике и повадке Сары Фриман была какая-то скованность; в отличие от своего внешне расслабленного мужа, Сара чувствовала себя не в своей тарелке среди нас — беженцев. Или это мне опять подсказало воспаленное воображение?
К восьми вечера аудитория заполнилась до краев, пришло около сотни беженцев. Джошуа Фриман поднялся на сцену. Его сопровождал не кто иной, как Анатолий Штейнфельд, которого Джошуа представил по-английски: «Анатолий, мой новообретенный брат». Затем с высоты своего двухметрового роста, медленно произнося слова, Джошуа Фриман обратился к пришедшим. Он говорил по-английски, делая профессиональные паузы и давая Анатолию Штейнфельду возможность перевести на русский.
— Добрый вечер и добро пожаловать в наш Американский центр, — начал он. — Теперь он и ваш тоже. Меня зовут Джошуа. Мою жену — Сара, наших дочерей — Ревекка и Рахиль. Я родом из Чикаго, города ветров, как мы его называем в Америке.
Улыбка не сходила с лица Джошуа на протяжении всей вступительной части. Он избегал сокращений и разговорных выражений и произносил каждое слово так, будто говорил с глухонемыми.
— Мы живем здесь, в Ладисполи, уже почти десять лет и счастливы видеть, что столько прекрасных людей направляются в Америку навстречу свободе.
Он сделал паузу, как бы ожидая аплодисментов, и, действительно, кто-то из публики, особенно из тех, кто плохо понимал по-английски, захлопал, услыхав слова «Америка» и «свобода».
— Настало особенно счастливое время, — продолжал Джошуа Фриман. — На протяжении всей весны и начала лета все больше и больше таких же, как вы, беженцев прибывает сюда, в Ладисполи, и это просто замечательно! Для тех из вас, кто сегодня у нас впервые, позвольте объяснить, что в Ладисполи теперь так много выходцев из СССР, что мы решили возобновить нашу еженедельную программу кинофильмов. По средам, вечером. Мы надеемся, что эти фильмы не только помогут вам улучшить знания английского языка, но и дадут представление об американской жизни, нашей истории и наших семейных ценностях.
Джошуа Фриман сделал паузу, чтобы достать из кармана сложенный лист бумаги.
— Мы хотим познакомить вас с нашими американскими ценностями и традициями, — продолжал он. — Для этого мы предлагаем вашему вниманию занятия по английскому языку, которые будем вести мы сами, я и моя жена, каждый вторник и четверг, днем. И, конечно же, мы приглашаем вас в наш Центр каждую субботу, в десять часов утра, чтобы вместе с нами славить Всевышнего.
Почти не заглядывая в свой лист бумаги, Джошуа Фриман еще некоторое время посвятил рассказу о фильме, который показывали в тот вечер. В заключение, перед самым началом сеанса, он сказал: — После фильма все приглашаются на прием. И еще раз добро пожаловать! Шалом!
Все собравшиеся, в том числе и мы с родителями, принялись аплодировать, когда над экраном поднялся занавес. Затем аплодисменты стихли. Пока выключался свет и черные иероглифы проступали на блещущем экране, я услышал, как люди справа и слева от меня зашептали: «Он сказал „шалом“?» — «Это он сказал „шалом“?» — «Да, это он, он сказал „шалом“. Тише вы».
После просмотра дочери Фримана, девочки-подростки, подавали печенье, такое сладкое, что от него сводило зубы, и мыльный розовый пунш в пластмассовых стаканчиках. Они были больше похожи на отца, но одевались, как мать, несмотря на то что были слишком молоды для такого самопожертвования, особенно здесь, в Италии. В зале для приемов было многолюдно и душновато; мы вскоре вышли на улицу. Под окнами виллы, в середине бульвара, беженцы образовали концентрические круги и страстно обсуждали мероприятие.
— У всех у них еврейские имена — Джошуа, Сара, Ревекка, — выводил трель низкорослый, жилистый мужчина. — И Фриман — это же наверняка Фридман.
— В Америке такие имена не обязательно указывают на еврейское происхождение, — заметила вслух моя мама. — Это библейские имена.
— Может, они и библейские, — пробасил пожилой господинчик патриархальной наружности, архитектор, с которым мы познакомились в автобусе по пути из Рима в Ладисполи. — Но ведь он сказал «шалом»? Это ведь бесспорно еврейское слово.
— Вы абсолютно правы, мой дорогой друг, — отозвался Штейнфельд. На нем была желтая рубашка с шоколадным шейным платком. Сочетание этих цветов делало его лицо еще более безжизненным. — Господин Фриман считает всех евреев своими братьями и, следовательно, единоверцами.
— Но это совершеннейшая чушь и обман, — взорвался мой отец. — И вы, Штейнфельд, готовы так себя запятнать. Вы были отказником. Вы помните, что вас притесняли как еврея?
— Я считаю споры с такими, как вы, полнейшей тратой времени, — ответил Штейнфельд отцу. — По крайней мере меня радует, что ни ваша жена, ни ваш сын, судя по всему, не разделяют вашей слепой преданности своему племени. Ну что ж, мне пора. Buona sera, — сказал Штейнфельд и испарился, прежде чем отец успел ему возразить.
По дороге домой нас не отпускало смутное ощущение, что нами манипулируют, склоняя к какой-то неправде. В самой атмосфере Американского центра было что-то стерильное и ханжеское — в своей нынешней еврейско-американской душе я бы назвал это что-то «гойским». И над всем этим красовался Штейнфельд в роли персонального переводчика Джошуа Фримана. Штейнфельд с его изящной риторикой, от которой веяло вероломством. Но при этом Фриманы, американские устроители просмотра, были так приветливы, а фильм «Алиса здесь больше не живет» был просто отличный.