KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Владимир Личутин - Последний колдун

Владимир Личутин - Последний колдун

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Личутин, "Последний колдун" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Отец лишь покряхтывал, пристально уставясь на темный образок в простеньком жестяном окладе с венчиком мертвых бумажных цветов, сунутых в прорези над головой святого: еще покойная Полюшка старалась, выкуделивала для басы-красы. Выходит, она-то верила? А я ни разу не видел, как молилась... Из мутной глубины выглядывал на Геласия такой же, как и он, старик с пыльной сквозной бородой, скуластый, с птичьими кроткими глазами, полными усталости, сожаления и остережения. Словно в зеркало смотрелся Геласий... Левкас на шее Николы Поморского выкрошился, длинная трещина вызмеилась на костлявое плечо, покрытое когда-то голубым хитоном, и чудилось, что это плохо заживший шрам, след смертельной раны, едва не отделившей святую голову от изнуренного тела... «Есть на свете три неба: первое небо в роте, второе – в печи, а третье – это горнее небо. А я и не видел его». И помолился Геласий, с плеча на плечо кинул щепоть, привыкая к давно забытому движенью. Легче ли ему стало? Бог его знает, но только вроде бы покойней, ровнее на душе. Если бы еще не Матренка за спиной: завелась, кипяток, не обуздать. Вожжаться с ней, стервой, неохота, а то бы усмирил. Как это, на батюшку родного да голос подымать? Матери-то, видно, здорово смерти желали, прокуды лешовы...

В последний раз говорю: едешь со мной? – Стянула Матрена концы узла, с досадой придавив мякоть его коленом, вскинула за плечо, но у двери вдруг завязла, вроде побаивалась порог переступить. – Ксюха меня наставляла: «Не поедет отец насовсем – оставляй, пусть живет, как хочет, нечего с ним чичкаться». Ведь ты гостился у меня, тебе нравилось. Чего еще надо?

– Не ори, – оборвал Геласий.

– Да ты ж глухой...

– Не ори, не глухой, – тихо повторил Геласий, так и не обернувшись к дочери, словно бы дожидаясь, когда уйдет она и оставит в давножданном покое. – Еще мати говорила, а она-то знала. «И наступит, – говорит, – то время, и придет мелкий человек, и будет в нем разжигание...» И в тебе, девка, бес галит. Наказанным умом да преданным животом много не наживешь.

– А ты, Мокро Огузье, за восемьдесят лет много ума нажил? Где он, ум-от... в издевательстве твоем да в мучительстве? – снова восстала Матрена и тут растерялась, отчего-то клетчатый узел бросила к порогу, уселась на него плотно, устало, загородив выход. Геласий оделся тепло, шарфом замотал шею, едва пропехнулся в дверь, минуя дочь, а та и не ворохнулась даже.

«Ума-то не нажил, доченька, нет, не на-жи-ил... вот и страдаю, – бормотал старик, по застарелой привычке осматривая с домашнего крыльца милую сердцу деревню. – Все для живота стремился да вас ростил, милушки, а прочее и выпало. Куда ни гляну, и все внове, будто слепой был. А может, и не я жил, кто другой за меня жил? Может, жизнь-то моя после наступит? Изжил вот себя, а куда изжил, какой прок в моем быванье на матушке-земле? Как зверь из темного лесу: пришел – и ушел... Если для детей прозябнул? – так они на сторону пущены, какой в них прок, когда кончины моей ждут не дождутся. В работе толк? – но она неизбывна и неиздельна, и радость от нее кой-когда, редка уж очень. Для страданья вылез на свет? Так не понять, какая радость от того для прочих; иль, может, верховному искусителю желанны мои мученья. Но ведь что-то же изнасеял на земле, на кой-то хрен пророс сквозь темень? Может, для любови? Но Полюшки нет – и все отлетело, и я бестолково тлею на кострище, как головешка худая, копотью свет в чужом окне застил. И жизнь-то кляну: вроде бы в наказанье, выходит, она дадена, такая долгая, а попробуй, решись отнять ее у себя. Есть ли больший грех – нарушить святой завет рожденья...»

Одинокий стоял на горище Геласий, бередил душу. В черном матросском бушлате, серые штанины заправлены в твердые валенки с галошами: похож старик со стороны на отставного боцмана, тоскующего по морю. А день нарождался ныне светлый, настуженный, небо отшатнулось, истончилось до стеклянной прозрачности, и только на самом дне его чудом плавало потерянное лебяжье перо. Солнце, еще слабосильное, катилось по-над тайболой, и морошечный свет от него расплывался волнами. Пело небо прощальную осеннюю песнь, и по его вымороженным до синевы, зачужевшим склонам скатывались печальные чистые звоны. А может, вновь чудилось старику, и он, напрягая волосатое ухо, вылавливал из горней вышины особый, лишь для него назначенный глас?.. «Жизнь прожил, а неба не видал. Это ли не чудо, – бормотал Геласий, словно бы пробуждаясь временами: такое уж нынче с ним состоянье, что он вроде бы парил внутри себя. – Это что выходит... ведь тебя могло и не быть, Мокро Огузье? Из любопытства вылез ты на землю из потемени, но могло и не быть? Так возрадуйся, дьявол глухой, что тебе повезло. Черт вызволил из потемени тебя, сорного человечка, дал прорасти дурному семени, вот и не торопись обратно, поживи под солнцем. Туда-то всегда успеешь, твою очередь не займут. Ты приобсмотрись, любить твою бабу, какой народ за тобою-то лезет... А вдруг любопытства ради и живем?»

Река тосковала в берегах, и, обычно седая на перекатах, разобранная обкатанным каменьем на сотни витых косиц, она сейчас налилась осенней черной водой и матово отблескивала, скрывая глубины: наверное, там, в омутах и под порогами, она уже студенисто загустела, не в силах принять в себя верхнее теченье, и этот прозрачный, пронизанный случайным солнцем пласт и скатывался сейчас обратно к морю по тусклой зеркальной плите. Не было в реке весенней живости, того хмельного бахвальства, с каким она ударяется в бережины, обметанные первой робкой щетинкой, стараясь пробить себе новое поворотное теченье. У всего в природе своя пора: сеять семя – и растить его, время жить – и время умирать. Но Геласий глядел на тягучее стремленье воды, полной печали, и прежняя тоска как бы снималась невидимой рукой, и неопределенная зависть рождалась в душе и к этой реке, которую он вымерил шагами на сотни раз, и к небу, в которое он вгляделся лишь нынче и смутно лишь приблизился к его горнему пространству, полному невидимых жизней и движений. Старика смущала и эта тропинешка, пробитая тысячью ног меж камней-арешников: помнится, что от самого его рожденья она была вот такой невзрачной, едва намеченной в красной пыли, обметанной свинцовой проволочной травкой. Тысячи людей прошли туда и обратно к урезу воды по всякой своей насущной нужде, а путик этот едва наметился: так и жизнь-то его, Геласия Созонтовича, была, оказывается, не длиннее утренних следов по летней росе... Нет, раз уж не умер – он поживет, он еще потопчет земельку, еще по реке всплывет в самые верховья и там сеточку кинет на красную рыбу. Осенняя вода – богатая, она только сверху пустая, сиротская, но в глубях ее идет живое боренье, все настраивается к зиме... Ловлено было рыбки-то, ловлено. Лещ вот, когда время ему, юром идет, стадом. В зарю, где ветреница по тихой воде, где рябит, туда невод и выметывай, и дивно леща возьмешь. А где камень-арешник, там опять язь ворочается, такой ли богатей, что твой приказчик, жирный да толстый. Набьется в рюжу, что хоть катком на берег закатывай: рыло к рылу, глазами лупят, дурачье. Как люди, ей-ей. Помнится, он уже паренек был, на выросте, с Полюшкой щекотались, но без проказы, а ей и приди в ум: давай разрежем отцову рюжу и посмотрим, как язи будут выходить на волю. Разрезали: язи на свободушку лезут, а мы их по голове гладим. И чудно ведь.

И снова Пелагея на уме, из далекой юности выступила она, как светлое виденье, с россыпью конопинок на широком лбу и удивленно распахнутыми глазами: намокшая коса сплыла по крутому теченью, а платьишко поначалу напряглось колоколом, надулось, а после гладко обсосало ее всю, угловатую хворостинку, и он, Геласий, суетясь возле и пугливо ожидая отцового окрика за свою проделку, вдруг нечаянно оскользнулся на камне-голыше и за низко опущенным воротом как-то по-особому увидел длинную ложбинку льняной белизны и развилку напрягшихся грудей, еще слабых, едва выпроставшихся... Это уже после, через годы, когда наживутся вместе, когда долгая старость задует прошлые чувствованья, будет думаться порой с горьким сожаленьем, что ничего и не было завидного в прошлом, а все совместное житье – лишь долгая странная канитель и прозябанье на белом свете; и любви будто бы тоже не было, не повезло на любовь, и только слабый свет ее когда-то едва померещился в глухих потемках, обманчивый и неутешный, как сновиденье. Как знать, может, в душе-то и вытлело то блаженное чувство, схоронилось под ветошью многих переживаний, заскорбело и ссохлось до тончайшей кожуринки, но память, оказывается, сохранила, отчетливо донесла его.

И Геласию вдруг так захотелось посидеть возле Пелагеи и потолковать с ней...

16

В эти же минуты между Радюшиным и Василистом, внуком старого Геласия, завязывается путаный смутный разговор. Председатель сидит по-хозяйски осанисто за двухтумбовым полированным столом, пустынным и тяжелым, как намогильная мраморная плита. Только порой наклоняется он, вроде бы порывается приподняться, и толкает по столешне тонкий бумажный лоскуток, круто исписанный. На короткую воловью шею Радюшина прочно посажена крупная породистая голова, лицо кирпичное, заветренное, оплывшее в подглазьях, нос оседлан тонкими очечками в золотой оправе. Василист – напротив, бочком на стуле, словно боится раздавить его, телом медвежеватый, кулаки – два чайника – отстранение и устало лежат на коленях, покрытых пыльной робой, волос на голове плюшевый, будто бы чужой, густым мысочком стекает на шишковатый лоб почти к переносью, брови моховые, в пору причесывать их, и глазки затаились глубоко, и всмотреться в них со стороны трудно. Круто замешены оба, из доброй хозяйской квашни слеплены, и если столкнуть друг на дружку, то неизвестно еще, кто от кого отразится, чья земляная хлебная сила возьмет верх.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*