Катерина Шпиллер - Дочки-матери: наука ненависти
Война настоящая, хотя и холодная
«— А что это значит — запах зла? — спросил я у Тома.
— Мог бы знать и сам. Ты уже взрослый кот. Но я понимаю, ты живешь в тепличных условиях, от этого ты зануда и задавака. А я видел эту семью в состоянии распада. Самое страшное — распад. Души ли, семьи ли, страны ли. А представь все это вместе, как было у них. Я ненавидел их «доченьку», а она ненавидела всех. Такая с виду улыбчивая, она исторгала из себя зло к родителям, которых обвиняла в том, что родилась у них, а не где-то в другом месте. Я видел это излюбленное ее место. Шезлонг на пляже и старый козел, целующий ее ноги. И деньги, много шелестящих денег. Она прижимает их галькой к песку.»
Антония откинулась назад в своём удобном кресле и прикрыла уставшие глаза. Хороший какой кусочек, ёмкий. Здесь и Таськин старый козёл — новый муж, и образ жаркого Израиля — пляж, песок, и суть Таськиной «любви» — деньги козла. Нет, Антония слишком хорошо знала свою дочь и на самом деле так не думала. Но зато с её подачи так думают все — что и требовалось. Что и будет закреплено навечно в этом произведении. Не отмажешься, доченька, вот от литературного слова ну никак не отмажешься! Сальери никого не травил, как выяснилось, а в представлении русского народа, знающего эту историю по Пушкину, он — ужасный завистник и коварный убийца. И попробуй выковырять это знание, эту легенду, эту прекрасную, такую талантливую ложь из умов людей. Самая действенная месть — месть искусством, увековечением памяти с помощью литературного таланта в книге. Не вырубишь топором — ни за что!
А если говорить откровенно… Дочь никогда не обвиняла родителей в том, что родилась у них. Никогда не обвиняла в недостатке материальных благ — это всё неправда. Все её обвинения сводились, в сущности, к тому, что Антонии с Масиком было на неё просто плевать. Но как найти грань, где кончается одно обвинение и начинается другое? Очень зыбко. Ведь обвинение в равнодушии к потребностям и желаниям ребенка равно обвинению, что в каком-то возрасте не были куплены вожделенные джинсы — разве нет? Именно так, попробуйте это оспорить. И у Таси просто хватало ума не называть вещи своими именами, а нести какую-то облагороженную чушь — о внимании, заботе и любви. Разве она была голодной хоть когда-то? Не доедала? Ходила в отрепье? М-да, в отрепье она как раз ходила, но в точности так же, как и её родители, как её брат. Ну, конечно, чего-то эдакого и модного у Гошки было побольше, так ведь он и был постарше, для него это было важнее. Да, Антония никогда, ни разу в жизни не бегала по магазинам за шмотьём — ни для себя, ни для дочери. Вот пришли в магазин, купили то, что там было и без очереди — и будь довольна, деточка. Тратить драгоценное время на красивую и модную одежду и прочее, без чего вполне можно обойтись, выжить и прожить — да никогда!
Правда, в детстве Таська ничего и не требовала. Покорно носила то, что выдавала ей мать, не роптала. А когда выросла — высказалась. Оказывается, она была одета хуже всех подруг.
— Ну и что? — крикнула ей в ответ Антония. — У меня тоже сроду нарядов не было, в перелицованных юбках ходила всю молодость и была при этом самой яркой и красивой!
— Но ведь не хуже подруг? А потом, где это было, мама, когда? — хваталась за голову Тася. — В вашем областном центре, в сороковые-пятидесятые? Зачем тогда было ехать в Москву и тащить в столицу эти дикие представления? Вы думали здесь переделать мир? С помощью детей, используя меня, как орудие: вот, мол, какие мы — не мещане, а высокодуховные, дочь у нас — замарашка, зато на пианинах играет!
— Да! — продолжала кричать Антония. — Я думала, что моя дочь сделает тут всех — несмотря ни на какие поганые шмотки!
— А, так ты согласна: ты воевала с московским миром, используя меня в качестве шпаги — ты с этим даже не споришь! — Таська тоже кричала. — Это ничего, что мне вслед хихикали, что я выросла в абсолютном убеждении в собственном уродстве и убожестве, это же полная фигня в твоей борьбе, так?
— Надо было другим брать!
— Каким — другим? Я была отличницей, ходила в музыкалку, была умница-послушница! Кого из сверстников это волновало и интересовало, если при этом на меня было противно смотреть? Я была, как сказали бы нынешние молодые, отстоем и уродиной! — Тася вдруг глубоко вздохнула, закрыла глаза и будто бы досчитала до десяти, чтобы успокоиться. Открыв глаза, она посмотрела на мать новым взглядом: в нём были и жалость, и… брезгливость, что ли? «Это ещё что?» — подумала Антония. Тася заговорила спокойным тоном:
— А вообще я обожаю эти разговоры ни о чём. Шмотки какие-то, обвинения странные, в чём? В неблагодарности? Ты подумай, мам! Ты так часто повторяешь, будто бы очень боишься, что все забудут, как твои дети всегда были одеты и сыты, как ты сыну и дочери помогла купить кооперативные квартиры. Можно подумать, что кто-то сомневается в этих твоих заслугах… Можно подумать, что я не благодарна. Вот уж никогда не давала тебе повода считать, что я не ценю всего того, что вы для меня сделали. Но тебе мало! Тебе нужны постоянные подтверждения моей огромадной благодарности, моего обожания за всё за это, тебе необходимо, чтобы я постоянно падала ниц перед тобой. Ведь так?
Антония молчала, стиснув губы. Интересно, к чему это Тася ведёт? Не дождавшись ответа, дочь продолжила:
— В сущности, тебе, как и многим, весьма мила идея — как бы лучше выразиться? — торгово-договорных отношений, продажности между близкими людьми. Я тебе что-то дала — будь любезна быть лояльной и благодарной. Я тебя кормила, одевала и даже купила квартиру? Не сметь быть недовольной и предъявлять претензии. То есть, под это дело можно списать любое дурное отношение к человеку, неуважение к нему и даже использование его в качество коврика для ног…
— Тебя, что ли, использовали? — насмешливо хихикнула Антония.
— Ты прекрасно и уже давно знаешь моё мнение на этот счёт. Я должна говорить тебе «спасибо» за то, что не сдохла от голода и холода и за то, что у меня есть жильё. Я и говорю, разве нет? Но это не отменяет автоматически моих чувств и мыслей по нематериальным поводам, которых в нашей жизни было навалом. И никакая квартира со шмотками не могут перечеркнуть боли, которую мне причиняли в нашем доме с самого детства. Я, что, по-твоему, должна была постоянно продаваться: вы мне еду и кров, я вам за это разрешаю плевать на меня, так? Знаешь, меня люто пугает, что ты, как и многие другие, но менее развитые люди, склонны именно к таким отношениям с близкими. У простых людей это называется «пусть меня терпит, раз я её (его) кормлю». Ты, педагог по образованию, считаешь, что именно так нужно воспитывать детей? Но ведь это прямой путь к блядству, мама, раз можно продать-обменять всё на свете. Материнскую любовь за тарелку щей, отцовскую заботу за жилплощадь. Как это у вас получается, у таких нравственных и духовных шестидесятников, а теперь еще и «глубоко» верующих бывших коммунистов?
Антония тогда пошумела, конечно, но понимала сама, что её пламенные вскрики были неубедительны на фоне ошеломительных Таськиных аргументов, которые, надо признаться, ошарашили писательницу, и она не нашлась, как с умом и красиво возразить. Если честно, то и потом, думая на эту тему, она не нашла убийственных доводов, чтобы опровергнуть всё сказанное Таськой. Что-то в её словах было правильное, очень точное, но ужасно обидное, а значит неприемлемое для Антонии…
Нет, они не могли ни понять друг друга, ни договориться. Разные языки, разные сигнальные системы. Поэтому Антония чувствовала себя в полном праве писать именно так, как она написала: да, дочь обвиняла их в том, что родилась у них. Так автор «увидела» все Таськины обвинения, так поняла. Имеет право.
«Шмоточная тема», так презираемая Антонией, оказывается, была очень важной для столичных девчонок в конце двадцатого столетия. Но это проблема века, столицы и этих самых девчонок, а не её, не Антонии. У писательницы потребности, духовные искания и умственные поиски всегда были и остаются высокими, вечными, именно такими, которые должны быть у человека, коли он хочет зваться интеллигентом.
— А я не хочу! — фыркала Таська. — Ты мне ещё предложи помечтать о шестидесятничестве, — и дочь начинала хохотать. О, эта вечная кочка, на которой они бились в пух и прах, эта кошмарная тема! Вот всегда, каждый раз Таська использовала любой повод, чтобы ещё раз показать своё отношение к этим людям — отношение презрительное, насмешливое, недоброе. Она будто хотела ударить мать в самое нежное и болезненное её место, в её идеалы. Или это месть за длинные монологи Антонии, которые она выдавала за столом с гостями, а порой и в семейном кругу — её панегирики и славословия целому поколению, «прослойке» особенных людей, сделавших эпоху. Она так и говорила: они сделали эпоху! И «империю зла» развалили они, и демократические преобразования в стране — их заслуга. Ей никто никогда не перечил, ни единого раза — ровно до того случая, когда однажды уже взрослая Таська вдруг тихо сказала «довольно».