Николай Сухов - Казачка
Все было кончено.
Федор, морщась от боли в плече и колене, которое ушиб при падении с коня, вяло поднялся, бледный, растрепанный. Гимнастерка на нем перекосилась и с одной стороны выбилась из-под пояса. Шашка торчала за спиной. Покачиваясь на непослушных ногах, Федор долго тер ладонью дергавшуюся бровь. Перед ним лежало бурое унылое поле, сплошь устланное трупами. Солнечные лучи сквозь облака, забинтовавшие небо, сочились скупо. Бились и хрипели в предсмертных судорогах кони. Стонали люди. Кое-где маячили уцелевшие, как и Федор, казаки. Неподалеку с опущенной головой, пошатываясь, ходила лошадь. Грудь ее, продырявленная, видно, не одной пулей, была вся в кусках запекшейся крови. Тут же ничком без фуражки лежал казак, вытянувшись во весь рост. Одна рука его со скрюченными пальцами упиралась в лампасину, другая отброшена вперед — рукав гимнастерки по локоть засучился; под сапогом мерцала шашка. Федоров меринок все еще дрыгал ногами, пытался привстать. По телу его волнами пробегала судорога, и короткая светло-рыжая шерсть на нем лоснилась. Широко открытый глаз его с мольбой и недоумением был устремлен на хозяина.
Федор будто очнулся ото сна, и в груди его закипело. Он подошел к меринку, опустился на колени и поцеловал его в бархатистую, объятую дрожью переносицу. Потом, глухо стоная, упал на чужую неласковую землю, и плечи его затряслись. Из-под разреза гимнастерки соскользнула исчерна-розовая загустевшая капелька крови и долго, не впитываясь, краснела на солончаке.
III
Напрасно бабка Морозиха, угождая внучке, истоптала по кочкам свои единственные праздничные гамбургского товара штиблеты, которые тридцать лет по годовым праздникам украшали ее ноги. Она все бегала тайком то к Березовой Лукерье — пошептаться с ней о предстоящем «деле», уговорить ее быть с внучкой помягче, пообходительней; то к сватам Абанкиным, к Наде — наставить неопытную внучку на ум, подтолкнуть ее на ту тропку, по которой она должна пройти, чтоб избавиться от вековечного позора. Все ее хлопоты пропали даром: советов бабки Надя не хотела слушать.
И напрасно сморщенная, сухонькая, уже потерявшая счет своим летам повитуха Лукерья, губя майские засушенные травы, оттапливала их, грела воду, готовилась к очередному врачеванию. Надя не пришла ни в ту субботу, которую назначала бабка, ни в следующую.
Тогда обе старухи ополчились против Нади. Бабка Морозиха, обиженная ослушанием и упрямством внучки, перестала к ней наведываться: пускай, срамотница, расхлебывает как знает! Глядеть на сватов и хлопать от стыда глазами она не хочет. Лукерья же, затаив обиду за то, что Надя не почтила ее ремесла — не иначе, пойдет к какой-нибудь другой повитухе, обнесла ее и честью и богатой подачкой, — и, мстя за это, растрезвонила по хутору:
«Господи, времена пришли, виданное ль дело! Не успели повенчать — и что ни видишь кстить будут. Хоть бы Абанкины. Взяли сноху, обрадовались! Она и под святым венцом-то стояла с «приданым», брюхатая».
Молва эта сорочьим стрекотом вкривь и вкось разнеслась по улицам и не замедлила ворваться в дом Абанкиных. В семье их поднялся невероятный переполох. Наумовна как только услышала об этом — заохала, застонала и слегла в постель, потребовав фельдшера: делать примочки. Так вот оно, оказывается, в чем разгадка! Вот, оказывается, почему эта тихоня все прячется от людей, день-деньской сидит в спальне! А она-то думала… Петр Васильевич посуровел, надулся и, наводя порядок во дворе, молча ходил, важный и недоступный. За ним на цыпочках по пятам следовал Степан. Вытягивая худую шею и сутулясь, он на лету ловил каждое его мычание, каждый взгляд исподлобья и держал себя так, словно он-то и был виноват, что не смог уберечь хозяйский двор от непрошеных новостей.
Трофим сгорал от злости, морщился, желтел в лице, но крепился. Шутка сказать! Ведь конфуз прежде всего падает на его чубатую неповинную головушку. Над ним же в первую очередь будут издеваться люди, поднимут на смех. Держал про себя одну горькую супружескую тайну, держи и другую — еще горше и тошнее. Ротозейничал — так теперь крепись. А счеты с женой своди наедине.
Случилось так.
В воскресный день утром, когда облачное небо сорило снегом, Трофим, направляясь в лавку за папиросами, шел по улице. Обедня в церкви только что окончилась, и из ограды тянулись люди, все больше женщины в разноцветных одеждах. Мимо Трофима стремительной походкой пронеслась Феня. Новая ластиковая кофта на ней тонко шелестела, юбки с кружевными пестрыми оторочками рябили в глазах. На приветствие Трофима она кивнула головой и непонятно, загадочно улыбнулась. «Чего это она? — удивился тот и, взглянув ей вслед, позавидовал: — А бабенка-то она ничего, мягкая, сдобная». Неподалеку от магазина дорогу Трофиму перешла Надина сверстница Лиза Бережнова, та самая бойкая девушка, участница посиделок, что втайне ждала и не дождалась от него, Трофима, сватов. Эта, увидя Абанкина, уже откровенно и, как тому показалось, ни с того ни с сего хихикнула. То ли — по молодости, то ли рада была хоть немножко отомстить за несбывшиеся надежды.
— Ты чего? — спросил Трофим, шагнув ей наперед. — Деревянную железку нашла?
Та надула щеки и захохотала пуще.
— Чего регочешь-то? — Трофим нахмурился. — Рада, что в голове легко?
— Спрашиваешь! — едва удерживая смех, запрокидывая голову, сказала Лиза, — Будто и не знаешь!
— Не знаю ничего. А что?
— Да все то же, над чем все смеются.
— Ну?
— Вот и ну! Не запряг еще, не нукай.
Из обшлага рукава она достала вышитый снеговой белизны платочек и потерла им острый вздернутый носик.
— Крестной кумой ты возьмешь меня. Ладно? — подмигнув, начала она заговорщическим тоном, и верхняя тонкая губка ее все время язвительно топорщилась, — Я уж один раз кстила. Умею. Ведь жена твоя родить собирается. Вот людям и на диво — только что, мол, свадьбу глядели, ан уж скоро наследника глядеть будут. Молодцы, говорят. Вы-то молодцы. В два счета…
Разрумянившееся от мороза лицо Трофима вдруг побледнело, потом покраснело, и он, щурясь, шарил слепым взглядом по нарядной фигуре девушки. Во взбудораженных мыслях его беспорядочно замелькали догадки, одна верней и несомненнее другой; столько признаков, которые явно подтверждали беременность жены, припомнилось ему. Выходит, уже весь хутор знает, а он до сих пор и не подумал об этом! Ну и простофиля! С минуту Трофим растерянно переступал с ноги на ногу, нахлобучивал до бровей свою мерлушковую с позументами папаху и, овладев собой, отвернувшись от Лизы, сказал с преувеличенной живостью:
— Нашли чему удивляться! Я уж думал — взаправду что-нибудь! Ну и народ! Все ему надо. Мы с Надькой еще до венца жили. Чего же тут… особого.
Лиза недоверчиво посмотрела на него — вздернутые носик и верхняя губка делали ее лицо озорным и насмешливым — и пошла своей дорогой.
В магазине, как в любой праздник, толпились люди. Одни входили, другие выходили. Из церкви — прямо сюда: поделиться новостями, позубоскалить, повздыхать на пустые полки. Трофим суетливо протискался к прилавку, ни на кого не глядя и дерзко отжимая людей локтями, купил папирос и, так же ни на кого не глядя, сбежал с крылечка. Он даже не заметил (по правде говоря, он только сделал вид, что не заметил) своего тестя Андрея Ивановича, стоявшего в уголке. Тот — в отрепанном сюртучишке, посиневший от холода, жалкий — тянулся на носках, высовывал голову из-за чьей-то в обхват спины и умильно взглядывал на зятя. Ждал, когда тот подойдет к нему или, на худой конец, поклонится. Слушки уж докатились до него, и он хоть мало верил им, но к зятю подойти не решился. «А ну-к да в самом деле…» Оно так и получилось: зять скользнул но нему взглядом, сдвинул брови и не поздоровался. Андрею Ивановичу стало не по себе: знаться не хочет, серчает, — значит правда… «Ах, су-укина дочь, настряпала делов! Теперь сваты и на порог не пустят. Ми-лушки, чем же я виноват? Пропало все! Все рухнуло! Ведь сваток Петро Васильич мне поддержку сулил. Как же быть-то теперь, а?..»
Из лавки Трофим должен был зайти в правление, где лежало письмо от брата Сергея, но сейчас ему было не до писем. С плаца он круто свернул в Большую улицу и зашагал, почти побежал домой. Шел, сунув руки в карманы, и толстые, короткие, как у отца, пальцы сжимались в кулак. Противоречивые жалкие и злые мысли скакали вперегонку: «Пригульным меня наградила… Пригульным? Меня-я! И ни слова мне. Не-ет, дело не пойдет. Не пойдет такое дело. Прибью, выгоню! Змею такую — вон!» Но сам он чувствовал, что не сделает так — прогнать Надю сил у него не хватит. Чувствовал, что без нее жизнь его станет пустой. И это озлобляло его еще больше. «Пускай придушит в утробе, чтоб и на свет не появлялся. Жить пригульный не будет. Подушкой задушу! Не-ет, не дам ему жизни!..»
А Надя в это время, ничего не ведая, была на редкость спокойна. Нынешний день у нее радостный: ждала бабку. Ведь только она единственная могла принести весточку от Пашки. Оттого Надя была нынче бодрая, веселая, и глаза ее, чуть впавшие, лучились теплотой. От брата — а ведь там и Федя — давно уже не было вестей. Пора бы! Знает ли он, Пашка, обо всем? Из того письма, адресованного отцу, которое Надя читала, этого не видно. О ней только и упомянуто там: «Поклон сестрице». А Федя? Слыхал ли он?