Стив Эриксон - Явилось в полночь море
Через день после того, как она отвернулась от стоящей у кромки воды дочери и ушла, Луиза уволилась из колледжа, а в конце недели отправилась на восток в своем подержанном «камаро». Пока она не догонит эхо того выстрела, у нее не было пути назад к дочери; и следующие двенадцать лет она моталась по стране, от мотеля к мотелю, меняя одну работу на другую, зарабатывая ровно столько, чтобы хватило вновь посетить каждый город и городишко и каждый кинотеатр, где когда-то они с Митчем и Билли толкали фильмы из задней двери фургона. Те копии этих фильмов, какие она могла купить, она скупала; где могла поторговаться, она торговалась; где могла украсть, она крала, взламывая кладовки кинотеатров, подвалы хранилищ и складов, секс-шопы, специализирующиеся на садо-мазо, фирмы, продающие товары по каталогам, и те редкие видеосалоны, которые предлагали в прокат хотя бы один из тех фильмов, от Атланты до Денвера и Далласа, до Де-Мойна, до Портленда, до Гранд-Рапидса, до Кливленда и Питтсбурга, до Альбукерке и Солт-Лейк-Сити (где ее фильмы завоевали особенно верных приверженцев), до Сент-Джорджа и Роулинса, Скотсблаффа и Валентайна, Митчелла и Альберт-Ли, Уокешо и Логанспорта, Халейвилля и Диксон-Миллса. Пару месяцев она прочесывала Нью-Йорк от Таймс-сквер до Нижнего Истсайда, Бауэри и дальше.
С каждой найденной копией каждого фильма она преображалась из террористки от эротики в блюстительницу. Она не надеялась и не предполагала исправить всего происшедшего. Она не надеялась и не предполагала, что из эротической блюстительницы сможет превратиться в эротическую искупительницу, и за те двенадцать лет, когда она продолжала охоту за всеми копиями убийства Мари – а в ее представлении это было именно убийство, а не «инсценировка», или «имитация», или «игра», – ей пришлось смириться с тем, что звук выстрела в ее ушах никогда не замолкнет, что и этого уже не изменишь. Она воспринимала свои странствия скорее как миссию, на которую обречена проклятием, и хотя эта миссия не могла сделать ее достойной своей дочери, тем не менее Луиза следовала ей, пока через двенадцать лет не убедила себя, что миссия закончена.
Все те годы, что она колесила по стране, она представляла, как ее дочь растет. Она вспоминала, как дочь стояла на другом берегу реки в тот день в конце апреля 1985 года в своем крохотном голубом платьице. Луиза иногда задумывалась, как девочка выглядит теперь, хотя у нее не было ни малейших сомнений, что если случайно где-нибудь повстречает ее, то сразу же узнает. Время от времени она посылала Билли открытки, спрашивая о дочери, и время от времени оставалась где-нибудь достаточно долго, чтобы получить ответ. Она замечала с явным облегчением и затаенным разочарованием, что брат никогда не присылал ни писем от девочки, ни ее фотографий. Как она? – спрашивала в своих письмах Луиза словно бы между прочим, но годы спустя, в последнем полученном от Билли ответе пьяными каракулями было написано: если тебе хочется знать правду, то с девчонкой – страшный геморрой. Ей девять, а тянет на девятнадцать. Но большая умница.
Что ж, бог знает, где она этого набралась, подумала Луиза с гордостью и восторгом, которые на этот раз не смогла подавить. Но потом несколько лет она ничего не слышала о дочери. Она думала о пьянстве Билли и больше всего хотела, чтобы Мари не умирала, и ее запутанное чувство справедливости заставляло ее задуматься, не явилась ли смерть Мари расплатой за то, что она с ней сделала, – то, что Мари, в которой Луизин ребенок нуждался больше всего, должна была умереть, чтобы дочь расплачивалась за деяния своей матери. Конечно, это было невыносимо. Такие рассуждения постоянно влекли Луизу на запад, к ребенку, только для того, чтобы, когда она оказывалась рядом, снова оттолкнуть на восток, и с течением лет выносить это было все труднее – и влечение, и отталкивание, становившиеся все сильнее и сильнее, одно в ответ на другое. И чем больше лет проходило, тем более неодолимыми и устрашающими становились обе перспективы встречи с дочерью – соединиться с ней или оказаться окончательно отвергнутой этой девочкой, чья мать бросила ее.
Ночуя в машине – что Луиза делала часто, – она часто просыпалась, как в то утро в Сан-Франциско, когда обнаружила, что малышка исчезла из ее рук, и подумала, что та затерялась в простынях и одеялах на кровати. Теперь Луиза просыпалась и думала, что малышка затерялась где-то в машине. Не до конца проснувшись, она в панике обыскивала тряпки, бардачок и сиденья в поисках ребенка, пока не вспоминала, что малышки с ней нет и что дочь уже не малышка. Однажды в ранние предрассветные часы Луиза проезжала мимо Чарльстона, и ей явилось видение. Это был не сон, так как она все-таки вела машину, да и ей уже много лет ничего не снилось, с тех пор, как забеременела. Видение было таким очевидным, что ей казалось странным, как это оно не являлось ей раньше. Она ехала вдоль берега и вдруг в бледные предрассветные часы увидела свою дочь висящей на крюке в складском помещении заброшенного автовокзала. Хотя лица дочери было не рассмотреть в тени и Луиза видела лишь его смутные очертания, она не сомневалась, что это ее дочь, и вдруг потеряла контроль над своим «камаро» и съехала с дороги, рядом с которой, к счастью, был только песчаный пляж. Она открыла дверь и побежала по песку к воде, где в первых лучах солнца, разрезавших небо над морем, разрыдалась, и ее рыдания поплыли над шумом волн. Кружащие над головой чайки прервали свой размеренный полет и тревожно улетели прочь от ее всхлипов. Луиза заходила все дальше и дальше в воду, не нарочно, а в ослеплении, пока наконец не перестала плакать, и только тогда поняла, где находится, и повернула к берегу, борясь с отливом.
И только однажды ночью в Лос-Анджелесе, в первые недели нового, 2000 года, Луиза решила, что пора разыскать дочь. В эту ночь она осознала, что больше не слышит выстрела. Это приводило ее в ярость, то, как звук просто затих, и его исчезновение вовсе не было связано с явным озарением Момента. Было непохоже, что он заглох точно в полночь Нового года; ей казалось, что если бы это было точно в полночь, она сразу же заметила бы это, как звук отдаленной сирены, который замирает точно в тот момент, когда ждешь этого.
За полтора года до того Луиза приехала в Лос-Анджелес и сочла этот город подходящей оперативной базой для следующей стадии своей миссии. Приехав туда с сотнями копий фильмов в багажнике и на заднем сиденье своего «камаро», она сняла комнату в захудалой голливудской гостинице под названием «Хэмблин», рядом с Сансет-Стрип. И с тех пор в течение восемнадцати месяцев каждую ночь под покровом темноты она забиралась в свой «камаро» и направлялась в Голливуд-Хиллз, где раскрашивала спутниковые тарелки в черный цвет сажей от своих сожженных пленок, в которую также подмешивала пепел других бесспорных напоминаний о зле: фильмов с пытками, руководств по убийствам, фотографий вскрытых трупов, расистских памфлетов, сёрвайвелистской пропаганды [45], журналов солдат удачи, нацистских сувениров.
Во всех домах на склонах холмов телепередачи сбивались, уступая место мемуарам катаклизмов, личным кинохроникам о беспорядках, убийствах, резне, бомбардировках, заложниках, демонстрациях протеста, полях смерти, катастрофах, но не так, как все видят их годами и десятилетиями в теленовостях, а так, как все их себе представляли. Однако в мешанину образов коллективной памяти вторгались сокровенные личные воспоминания – крушение брака, автокатастрофа, смерть родителей, смерть ребенка, неожиданное знание о смертельном заболевании, – среди холмов, где Луиза от дома к дому вела свой крестовый поход, люди вдруг цепенели в своих комнатах от возникавших на телеэкране образов, челюсть медленно отвисала, тело медленно оседало в кресле, загипнотизированное чем-то необъяснимо знакомым на экране – что это? Старый забытый фильм? Минуточку, кажется, я это уже видел – пока вдруг не возникало осознание, что это самые глубоко запрятанные воспоминания, запрятанные много-много лет назад, и теперь как выстрел они выпускают в мир личное тысячелетие: слух, который не следовало распускать, компромисс, на который не следовало идти, кое-что увиденное, о чем не следовало молчать, тайный роман, которого не следовало заводить или не следовало заканчивать, ребенок, умерший при родах, о котором больше не говорили и не думали, так как втайне пытались сделать вид и даже уверили себя, что его никогда не было. Лос-анджелесские ночи 1999 года кишели беспорядочным месивом коллективных и личных воспоминаний. В темноте каждого дома мерцали тысячи беззвучных узнаваний. Каждое утро люди ошеломленно выходили из дому, сорванные с психических якорей, в панике оттого, что атаковались все их многочисленные жизненные установки. В свете утра почерневшие спутниковые тарелки оставляли чувство, что ночью их отмечал пролетавший в выси ангел Двадцатого Столетия, хотя оставалось неясным, означала ли такая отметина, что ангел пожалеет их или же наоборот – обрушит на них свой гнев. Может, из черных тарелок был изгнан бес? Или теперь они стали прорехами в ткани тысячелетия, которое не связано с банальной арифметикой произвольных календарей, – пробоинами, за которыми, готовясь к жуткому вторжению, выстраивалась совесть? Каждое утро по вьющейся меж холмов дороге поднимался грузовик, набитый новыми спутниковыми тарелками, белыми и блестящими. За рулем сидел паренек-японец, он заменял изуродованные черные тарелки, которые потом отвозил на свалку вдали за городом, и вскоре возникли легенды, что над этой свалкой висит проклятие.